"Эмма Герштейн. Мемуары " - читать интересную книгу автора

чужой комнате, в которую вносилась как талисман своя утварь: красивый, но
ветхий плед, когда-то, в хорошие времена, купленный в комиссионном магази
не, откуда-то появившиеся кухонные лубочные стенные часы. И в раскрытые окна
доносится шум не только засыпающего, но и просыпающегося города: это -
ночная проверка трамвайных путей. Она начиналась двумя контрольными ударами
молотом по рельсу, и этот гулкий звон долетал во все дома. Нередко что-то
подправляли, завинчивали и пристукивали. Все это точно воспроизведено в
строфе Мандельштама:

Ты скажешь: где-то там на полигоне
Два клоуна засели - Бим и Бом.
И в ход пошли гребенки, молоточки,
То слышится гармоника губная,
То детское молочное пьянино:
До-ре-ми-фа
И соль-фа-ми-ре-до.

Мне не нравились только его, как мне казалось, риторические стихи,
такие, как "Канцона", "Рояль"...

Я была в Старосадском, когда к Мандельштаму прибежал Борис Лапин. Он
только что летал на самолете и делал мертвую петлю - тогда были такие сеансы
над Москвой. Он удивительно точно и интересно описал, как менялось
зрительное соотношение между небом, землей и аэропланом, показывал, как
надвигалась на него земля. Тут Осип Эмильевич прочел ему свою "Канцону". Но
как энергично ни читал он это стихотворение, особенно акцентируя звук "и" в
ударном слове "с ростовщическою силой зренья", - на меня оно снова не
произвело ожидаемого впечатления. Осип Эмильевич хотел привлечь меня к
беседе, я уклонялась, не зная, что сказать, и он заметил с досадой: "Не
притворяйтесь дурочкой".

Послеэриванский период Мандельштамов ознаменовался не только рождением
стихов, но и новой дружбой ("Я дружбой был как выстрелом разбужен"). Еще до
того, как я познакомилась с Борисом Сергеевичем Кузиным, Надя мне прожужжала
уши об этом замечательном человеке, с которым они встретились в Армении.
Он был зоологом, занимался насекомыми и выезжал в экспедиции в Среднюю
Азию. Такие люди в ту пору были редки и воспринимались как экзотика. Он был
не дарвинистом, а ламаркистом, и в 1929 году защищал свои позиции на диспуте
в Комакадемии. Он стрижется под машинку, "под ноль", рассказывала Надя,
носит крахмальный воротничок, он длиннорук, похож на обезьяну, у него чисто
московский говор, усвоенный не из литературы, а от няньки.
Вскоре я встретила его у Мандельштамов и разглядела еще несколько
штрихов в его облике. На лице его были легкие следы от оспы. Он гордился
своим породистым затылком мыслящего мужчины. В этом ему не уступал некий
друг, с которым он слушал музыку Баха в консерватории, всегда на одних и тех
же местах в девятом ряду партера. У него был еще один друг (или тот самый?),
которого мы не видали, привозивший ему из-за границы джазовые пластинки -
второй после Баха любимый жанр Кузина в музыке. Он любил стихи Мандельштама,
Гумилева, Кузмина и Бунина. Знал иностранные языки, постоянно перечитывал
по-немецки Гете. Вращался в профессорской среде и рассказывал анекдоты из