"Герман Гессе. Под колесами" - читать интересную книгу автора

быстро усваивать самое необходимое, он не был в состоянии. Ну а так как друг
отнимал у него почти все вечера, Ганс заставлял себя вставать на час раньше
положенного и, точно с врагом, бился с еврейской грамматикой. Радовали его
теперь, пожалуй, только Гомер и уроки истории. С каким-то смутным чувством,
ощупью, он приближался к пониманию мира Гомера, и герои истории уже не были
для него лишь именами, датами, нет, теперь они смотрели на него горящими
глазами, стояли рядом с ним, у них были живые красные губы и у каждого свое
лицо и руки: у одного грубые, натруженные, у другого - спокойные, холодные,
каменно-твердые, у третьего - узкие, горячие, с тонкими прожилками.

При чтении греческого текста евангелия его порой поражала близость и
отчетливость образов. Так и случилось однажды, когда он читал шестую главу
от Марка, где Иисус с учениками покидает лодку. Текст гласил: О∙ПKОёП...О||
ОuПhО№ОiОSПНОSП"ОuО|| О+-ПKП"ОїОS ПhОuПГО№ООгПГО+-ОjОїОS ("Когда вышли они
из лодки, тотчас жители, узнав его, обежали всю окрестность"). Тут и Ганс
увидел сына человеческого, покидающего лодку, и узнал его не по лицу и
фигуре, а по великой блистающей глубине любящих глаз его, по тихо машущей,
нет, скорей приглашающей и зовущей, такой красивой узкой загорелой руке.
Рука эта была словно создана нежной, а вместе и сильной душой и как бы
воплощала ее. На минуту перед ним возник и берег, тяжелый нос лодки, и вдруг
вся картина растворилась, словно пар от дыхания! в морозном воздухе.

И так случалось с ним не раз: из книги внезапно вырывалась и оживала
чья-нибудь фигура или какая-нибудь историческая картина, с жадностью
стараясь пережить свою жизнь вторично, увидеть отражение своих глаз в живом
и трепетном взоре. Ганс воспринимал все это как должное, дивился и, когда
перед ним, быстро сменяясь, оживали одна картина за другой, чувствовал, что
и сам он как-то странно преображается, взгляд его проникает через всю |толщу
земли, словно сам господь внезапно наделил его этой силой. Чарующие
мгновения эти являлись незваными, и расставался он с ними; без сожаления,
как со странниками или c добрыми гостями, коих не смеешь упрашивать остаться
и боишься с ними заговорить, ибо окружены они ореолом чуждым и божественным.

Ганс не делился ни с кем своими переживаниями, не сказал ни слова и
Гейльнеру. А у того прежняя меланхолия сменилась мятущимся беспокойством, ум
обрел необычайную остроту, он рьяно нападал на: монастырские порядки, на
учителей, однокашников, погоду, жизнь человеческую, усомнился в самом
существовании всемогущего, а нередко вдруг делался драчлив или выкидывал
самые нелепые фортели. Будучи отделен от остальных, даже противопоставлен
им, он в гордыне своей возносился над ними и пытался окончательно заострить
это противоречие, доводя его до враждебных отношений, в которые безвольно
втянулся и Ганс. Оба друга оказались как бы отдельным островком, весьма,
впрочем, заметным, на который все взирали с неприязнью С течением времени
Ганс все меньше страдал от подобного положения. Только перед эфором он
чувствовал глухой страх. Раньше ведь Ганс был его любимым учеником, теперь
же семинарский владыка обращался с ним холодно, с явным пренебрежением. А
Ганс, как нарочно, потерял всякую охоту к предмету, который эфор преподавал.

Отрадно было наблюдать, как всего за два-три месяца все сорок
семинаристов, за исключением немногих, остановившихся в своем развитии,