"Геннадий Головин. День рождения покойника (Повесть) " - читать интересную книгу авторасомнениях!
"Так ведь и народ-то... - рассуждала старуха, - что уж, много глупее меня? Похороны зря ли устраивали? И музыка, и начальство, вон какое большое, речи говорило, и пенсию сулились платить... Да ведь вот еще - главное-то! ОН - всемогущий, кому молитвы обращала, чтобы душу Васину как следует успокоил, - ОН-то неужели не дал бы знака никакого?! Неужели допустил бы, чтоб живого отпевали?! Да ведь и мне самой - когда на могилке убивалась - разве мне не сказало бы сердце, что над пустым местом кричу?!" Грех сказать, не очень-то уж обожала она Васятку своего, когда он даже еще и жив был. Шестерых рожала. Никто до возраста не дожил. Один только Васька этот - угрюмый, нелюбый - украдкой какой-то выжил. Ни тебе слова доброго, ни куска сладкого на старости лет! Одни надсмешки пьяные да бестолочь в доме. Иной раз и раньше сомнение брало - когда заявится поутру с рожей опухшей, сивухой за версту разит! - брало и раньше сомнение: "Неужто это я этакое страшило рожала?.." Вот и сейчас: и похоронили вроде, и помянули как следовает - а и сейчас спокою не дает! Явился, расселся, морда каторжная, зенки налил - (он, господи, Васька это!)- все порушил, идол окаянный! И опять вспомнив, как все жалели ее, как начальник габардиновый под локоточек держал, как богато играла музыка, как сладко на виду у народа плакалось, как полноправно богу жалилась, милости прося, как ладно потом по чину поминали, как смирно и хорошо на могилке все эти дни было - убирать, прихорашивать (а на могилке той цветочки, словно молитвы её услышав, так живо, так славно принялись!) - вспомнив все это, она вновь зарыдала с Слушая этот плач, Василий серчал. То и дело бутылку заставлял кланяться. Не нравилась ему такая встреча. На комоде в обрамлении розового и голубого ковыля, парафиновых розочек и бумажных, чересчур синих незабудок красовалась большая, как небольшая картина, фотка с черной лентой набекрень. На картине той изображен был до того бравый, до того глазастый, бровастый и ушастый парнишка, что Вася даже и не сразу признал в нем себя самого. Фотографию увеличили раз в двадцать с карточки удостоверения, так что ретушеру было где разгуляться. На том месте, где у фотки полагается белый уголок, нарисовали кусок штурвала, а за плечом - вроде бы и пальму. И выходило, таким образом, что Пепеляев, значит, несет несгибаемую трудовую вахту наперекор всем и всяческим ураганам, тайфунам и вообще прогнозам погоды, да, видно, не на глупой ленивой Шепеньге, а по меньшей мере в штормогремящем Баб-эль-Мандебском проливе или, того хуже, в коварных волнах вероломного какого-нибудь озера Рица... - И-ишь, красавец! - сварливо сказал Пепеляев и кинул в него куском огурца. Потом не поленился - встал и сдернул черную повязку с картины. Сам портрет тронуть - рука не поднялась. Да и хорош был, чего уж говорить, этот портрет, с большим вкусом-смаком сделан. - Гроба, конечно, уже заколочены были? - спросил он, не сомневаясь в ответе. - Ага, - старуха мгновенно кончила плакать, живо и шумно высморкалась, ловко, одним всеобъемлющим жестом утерлась. - Потому что они все, как есть, пожарились. Шепеньга, сказывали, от берега до берега горела. Вот, чтоб |
|
|