"Геннадий Головин. Чужая сторона" - читать интересную книгу автора

в прах, в клочья изодраны траками, яростно размолочены бесчисленными
буксовками и почти во всякое время года для езды не просто трудны, но
мучительны. Поэтому Перевал, который приходилось преодолевать дважды в любую
ездку, был для водителей место особое - тысячи раз клятое, страстно
ненавидимое место.
Однако не было и милее места, чем Перевал, для измученного, аж
почерневшего лицом шофера, когда, одолев последние, самые склизлые метры,
услышав с чувством, подобным счастью, как надежно наконец зацепились
протекторы за грубую твердь дороги, переваливал он машину через гребень,
оказывался на ровном, глушил мотор, распахивал дверцу и минуту-другую просто
сидел, свесив наружу ноги, то ли не в силах вылезти, то ли откровенно
наслаждаясь тишиной, покоем и отсутствием озлобленной ярости, без которой
почти никогда не обходилось это, его и дороги, противоборство.
Потом тяжело спрыгивал на землю, закуривал все еще ходящими ходуном
руками и шел в сторону от машины - словно бы затем только, чтобы ощутить
себя отдельно от нее, - садился на скамеечку под навесом или на
полувкопанный в землю старый протектор, которыми огорожена была площадка с
опасной овражной стороны, и непременно сколько-то времени сидел там, от
всего отчужденный, покуривая, поглядывая окрест и с наслаждением привыкая к
мысли, что теперь-то дорога пойдет все вниз и вниз, и ты, считай, уже
добрался до места, коли вскарабкался на Перевал.
Странное дело, но все словно бы таили - и от других, и от себя - еще
одну причину, по которой невольно мил был людям этот не слишком-то взрачный,
разбитый машинами и загаженный постоянным людским присутствием клочок земли.
Отсюда, с Перевала, так далеко, так хорошо было видно! - на все стороны
света, - так ошеломительно много открывалось вокруг и ввысь небесного
пространства, раздражительно-сладко-непривычного для здешнего люда, издревле
привыкшего селиться в низинах, в тесном окружении леса, - такая отсюда
распахивалась уныло-великая, хмурая, морю подобная даль, что человек,
оказавшись здесь, испытывал ощущение, похожее на глубокий счастливый вдох
после удушья, и медленные державные мысли рождались в нем, и празднично,
горько, высоко думалось тут о многом: о жизни, о людском назначении, о
вечности, быть может...
Звякая пустыми бутылками в мешке, рядом с машиной возник Костик.
Сказал, словно бы усмехаясь над собой:
- Во! Считай на полколеса от жигуленка набрал!
В любое другое время, в любом другом месте те же самые слова произнес
бы с веселым ором, но здесь, но сейчас - стоял, задумчивый, почти серьезный,
несильно привалившись к стойке распахнутой дверцы, а сам искоса и вовсе,
казалось, не внимательно все поглядывал на тусклую зелень, которая рыхлым
угрюмым бархатом прикрывала, как заливала, землю до зыбкого горизонта.
- Сказывали, мать хоронить едешь? - спросил он вдруг с неуклюжим
сочувствием.
- Ну.
Костик помолчал. Сняв с плеча мешок, преувеличенно внимательно глядел,
как тот раскручивается на весу в вытянутой руке. Потом с заметным усилием -
даже поморщившись от этого усилия - сказал:
- У меня вот тоже... мать чего-то мается, - тут же вдруг зло заскучал,
поглядел на небо и заторопился: - Ну что, дядя Ваня, поехали?
Чашкин согласно кивнул. Он так и не вылез из кабины. И - поехали!