"Геннадий Головин. Чужая сторона" - читать интересную книгу автора

смерть сочинили!
- Да уж, довели, это точно... Всю Россию довели. Был Иван Грозный.
Будет Иван-дурак. К этому и ведут.
- Сами виноваты, что именно "ведут". Как корову - на живодерню. А мы
идем!
- Не люблю я этого "сами виноваты"... Ну, скажи, а что может вот этот
наш Иван? А мы с тобой что можем? Если честно?
- Приехали! Значит, будем ждать нового "выдающегося"! Будем ждать,
хныкать, фиги в кармане делать и надеяться! Все! Спать пора! Хватит!
- Насчет "спать" ты прав. А относительно другого вряд ли. Нужно думать
всем вместе. Много. Так, как никогда еще не думали. Много. В каждом доме.
Засыпая, просыпаясь. Всем вместе. Думать об одном! И вот тогда...
- Оптимист ты, однако.
- А что остается? Не вешаться же?

Они умолкли.
Чашкин тоже потихоньку погрузился в сон.
Странный это был сон: какой-то тихий, проникновенный вопль тоски,
который слагался и из заунывного стука колес, и из ощущения себя униженным,
оскорбленным, бессильным, попранным, скрюченным во сне в загаженном этом
вагоне при свете гаденькой желтенькой лампочки под потолком, и из внятного
знания, что вокруг - ночь, что вокруг - бескрайние убогие предзимние поля,
бедная его Родина. А над головой стонет во сне человек. А за стенкой
вагона - тоска, российская железнодорожная тоска без конца и без краю...
И траурные мелодии, которые без устали все лились и лились из всех
репродукторов страны, меньше всего имели отношение к тому, кто все так же
невозмутимо и прилежно возлежал в пустом полутемном тихом зале в гробу,
напоминающем цветочную клумбу, в которую, казалось, он погружается все
глубже и глубже, так что одни только стеариново-грязные, хоть и
подрумяненные скулы, заостряющийся нос и как бы отдельно возложенные густые
брови выглядывали наружу. Траурные мелодии звучали не по этому человеку, они
звучали о стране, казалось, о народе, которые вот этот господин,
по-настоящему одаренный лишь одним умением - умением лавировать,
выскальзывать, оставаться всегда на плаву, своей бездарностью, упрямым
безволием и безграмотностью довел до тихого краха, милостиво позволяя себе
подобным править угодное им (и ему) право, жестоко, хотя и без особой крови,
побивая всякого, кто не был подобен им (и ему) или по крайней мере не желал
делать вид, что подобен... Эти мелодии, за день угнездившись в каждом,
казалось, закоулочке чашкинской памяти, продолжали звучать Ивану и сейчас,
во сне. Они все звучали, звучали, и казалось Чашкину, что скорбь этой унылой
музыки - о нем.

Вячеслав Иванович Деркач, прислонившись головой к стенке такси, тоже
подремывал в этот час, помурлыкивая про себя те же самые траурные марши
Шопена. Однако поскольку настроение его по-прежнему было далеко от
скорбного, то мурлыкал он их на развеселые слова, которые не вспоминались со
студенческих лет. "Умер наш дядя, - мурлыкал Деркач, - очень жалко нам его!
Нам он в наследство не оставил ничего! А тетя хохотала, когда она узнала,
что дядя нам в наследство не оставил ничего!"
Он похмыкивал, воображая в истерике бьющуюся неведомую тетю, и