"Гор Геннадий Самойлович. Картины" - читать интересную книгу автора

школьном учебнике было написано, что он великий мыслитель и предшественник
романтизма, то, что как раз надо было мне сказать, но что я не сказал, к
огорчению миловидной седовласой учительницы в синем дореволюционном платье.
Вокруг меня шумел бойкими голосами мир, собиравшийся меня основательно
проэкзаменовать и доказать мне, что я во всем отстал.
Мои одноклассники были детьми профессоров, врачей-венерологов, бывших
присяжных поверенных, называвших себя теперь более скромно - юристами. А я
провел раннее детство в полутунгусской деревне, где старый эвенк Дароткан
пытался на листах, вырванных из тетрадки, изобразить плотницким карандашом
все, что нас окружало: синее, не обуженное высокими домами небо, скалы с
лиственницами и кедрами и Ину, кипевшую среди камней, с которых хорошо было
ловить хариусов.
Как склеить этот мир с тем, который не слишком охотно принял меня в
свою среду, сначала высмеяв за невежество, а сейчас рассматривая меня как
выходца из другого измерения?
Оно так и было. Я и на самом деле был выходцем из другого измерения.
Там, в ночных лесах, плыла в воздухе белка-летяга и бил в бубен шаман,
выхватив из горящего костра пылающий уголь, чтобы положить его в свой
натренированный, не боящийся жара рот.
В параллельном классе учится племянница знаменитого писателя Федора
Сологуба и сын пролетарского поэта Гастева.
Надо во всем разобраться, а не стоять раскрыв рот, глядя на
растерявшуюся учительницу, гадавшую, как выручить меня из беды. А может,
лучше бездумно отдаться течению жизни и постараться поскорее забыть эвенка
Дароткана, нищего Акину, хлебавшего из озера деревянной ложкой воду, словно
это был суп, свою бабушку, выскочившую на крыльцо, чтобы посмотреть на меня,
будто прощаясь надолго, а может, и навсегда.


Здесь, на Васильевском острове, нумерованы не только дома, но и улицы.
Мысль Петра Первого облеклась в камень и оживает в те часы, когда идет
дождь.
Тут совсем другие дожди, чем там, откуда я прибыл. Над прохожими висят
купола раскрытых зонтиков. И капли звонко стучат о тротуар. Вот тогда и
просыпается Петр Первый и начинает разговаривать с прохожими на языке
каменных символов. С помощью прямых и строго вычерченных улиц он прославляет
геометрию, которую я еще не успел полюбить.
Очень странно слушать улицы, которые видели и Пушкина, и Гоголя, и
Лермонтова и тем не менее еще не превратились в музей, а живут, словно
только что сойдя с гравюры или рисунка.
Дано ли мне подружиться здесь с этими слишком прямыми улицами и с этими
кленами, как я дружил там с пространством, умевшим волшебно разворачиваться,
чтобы показать мне и близь, и даль, летние, пахнущие багульником леса и горы
со снежными, всегда зимними верхушками?
Чтобы увидеть здешнюю даль, я иду с рыжим одноклассником Чистовым через
Петроградскую сторону и Крестовский остров, где застрелился еще незнакомый
мне Свидригайлов.
Мрачный Чистов пока идет молча. Заговорит он потом, когда, усталые, мы
зайдем за черту огромного города и увидим то, что начинается за ним.
То, что начиналось за городом, меня разочаровало. Но еще больше