"Даниил Гранин. Чужой дневник (Авт.сб. "Наш комбат")" - читать интересную книгу автора

облака, женщины, пение птиц, шелест страниц чувствовались свежее,
становились загадочнее.
"Артур Рембо любил писать при краденой свече на полях книги со
скабрезными стихами в тесной каюте. Свеча была воткнута в бутылку. Рембо
мечтал о том, чтобы омыть всю землю в пузырящемся сидре. Уайльд любил
сверкающие лампы и камины, золотые, как цветок подсолнечника в его петлице
в туманный и весенний лондонский день". Сейчас я пожимаю плечами, а в
юности что-то слышал, и откликалось.
"Земля пахнет березовой корой, перепадают скромные дожди, и вся страна
стоит как чаша, налитая золотым вином, синим небом, яркостью".
Война у него была такой же нестерпимо красивой:
"От канонады сотрясались старинные костелы. В домах плакали дети,
метались женщины, на вокзале тревожно кричали паровозы, по белым карнизам
зданий бегал красный свет факелов".
Автору было двадцать четыре года. Теперь так не пишут. Чтобы так
писать, нужны чувствительность и неутомимое удивление перед таинством
происходящего.
Жаль, что магия этих фраз для меня улетучилась, не действует так же,
как не волнует уже шум танцплощадки, прикосновение женской руки...
Красивость, пышность - слова из нынешних моих понятий. А собственно, какое
право я имею считать, что вкус мой стал лучше, совершеннее? У меня нынче
просто другой вкус, потому что я другой. Тому, семнадцатилетнему, нужны
были Гюго, Грин, Светлов, Багрицкий, Тихонов, в них нуждалась душа. Так в
детстве организм для роста требует кальция. Так больше всего хотелось
мороженого и лимонада.
В "Романтиках" есть глава "Ночная встреча". Я знал ее наизусть. Я
сказал об этом Паустовскому. Он хмыкнул: "Не вздумайте произносить ее
вслух; это, наверно, приторно, как сахарин". Я никогда не перечитывал
"Романтиков". Зачем? Зачем обесценивать те часы счастья и мечтаний, какие
получил от этой книги в юности?
Паустовский совмещался со своими книгами легко, но неполно. В Одессе и
потом на "Победе" открылось искусство устных его рассказов. Они были
несхожи с его письменными. Два разных рассказчика. В устных начисто
отсутствовала приподнятость. Когда он рассказывал хрипловатым своим,
надтреснутым голосом, кругом улыбались, посмеивались. В палубных его
рассказах царил юмор, которого почти не было в книгах. Десятки смешных
историй об Аркадии Гайдаре, о Фраермане, Багрицком, Бабеле и Булгакове.
Законченные новеллы, вроде старинных итальянских "Фацетий". Записать их
трудно, смешное исчезает, но все равно следовало записать их, я
подозревал, что сам Константин Георгиевич их не записывает. Так и
оказалось. Думал, что неудобно, даже бестактно записывать рассказы
писателя. Все равно что заниматься плагиатом. Большая часть этих рассказов
пропала. Мешало, что кроме меня кругом сидели и слушали Константина
Георгиевича другие писатели. Они запишут. Другие запишут - это всегда
успокаивало, избавляло от необходимости самому... И так всю дорогу.
Хотелось жить, не хотелось отрывать от жизни хотя бы полчаса, чтобы
записать прожитое. Один рассказ я почему-то запомнил лучше других. Как
Аркадий Гайдар остановился в Москве перед гербом какого-то посольства,
долго рассматривал его, потом стал допытываться у дежурного милиционера,
что это за страна, чей герб. Милиционеру любопытство это показалось