"Аполлон Григорьев. Мои литературные и нравственные скитальчества" - читать интересную книгу автора

я точно боялся, до запуганности в редкие минуты его вспыльчивых припадков,
которые могли обрушиться точно так же случайно и в одинаковой степени на
меня, как и на кучера Василья, - но он сорвет сердце на ком-нибудь, да и
дело с концом, на другой день ни о чем уже и помину нет, но мать - мать
будет неумолчно и ядовито точить во все долгое время ее чая и не менее
долгое же время чесанья волос моих частым гребнем, прибирая самые ужасные и
оскорбительные для моей гордости слова... Вот и мать встает, я подхожу к ее
постели или с трепетом или без трепета, опять смотря по тому, пожаловался ли
на меня Сергей Иваныч за лень, пожаловались ли на меня или нет хозяйские
барышни за неприличные шалости. Розги я не знал никогда; меня только раз
постращали "и, да и то за то, что я наклеил на подол хозяйской горничной
бумажку с именем Ивана глухого - ее любовника... Кончены наконец
предварительные муки раннего утра до девяти часов. От нравственного и
головного чесанья бегу я как "алалай" {2} в комнату Сергея Иваныча...
Но и тут не легче. Строг и мрачен Сергей Иваныч по утрам, т. е. или
напускает на себя строгость и мрачность, или действительно печален от
какой-либо неудачи. В последнем случае - беда: все исключения третьего
склонения потребует и ужасную арифметическую задачу задаст, а выучить из
священной истории строк сколько!.. Задаст он урок и уйдет часа на три в
университет... а ты тут без него сиди в столовой у окошка да долби, или хоть
не долби, а сиди над книжкою. Мать, бранясь в соседней комнате то с глухим
Иваном или за то, что он вечно "как мужлан" охапку дров брякнет об пол или
соловья окормил гречневою кашею, которая, впрочем, по его возражению, сама в
клетку прыгнула, или с Лукерьей, которую постоянно и поедом ела она за грехи
против целомудрия, или с старой нянькой моей Прасковьей, призываемой нарочно
в важных случаях из кухни, - мать моя, занимаясь, одним словом,
хозяйственными заботами, строго наблюдает, чтобы я до кофею и после кофею
сидел за уроком. Ну и сижу я. Священную историю, я знаю, что слово в слово
ни за что не выучу; арифметическую задачу и пытаться решать нечего; в
третьем склонении я уж наверно собьюсь и просклоняю iter - iteris, а не
itineris... Штука скверная, но "грозен сон, да милостив бог!" - пробежаться
в кухню для прохлады и воздуха... Там уж Василий собирается, вероятно,
лошадь закладывать, за отцом в присутствие ехать, и покамест подкрепляет
свои жизненные силы; от него всегда услышишь что-либо новое и обогатишь свои
познания в непечатной речи, а тут, пожалуй, в сенях горничная хозяев всунет
в руку записочку Сергею Иванычу от старшей хозяйской дочери, а пожалуй, и
сама Софья Ивановна урвалась от строгой матери и мимолетом шепчет: "Скажите,
Аполлоночка, что я в пять часов на галерею на минуту выйду...". Но бывали
времена после нескольких сряду повторявшихся жалоб Сергея Иваныча на
леность, что мать и прохладиться сбегать не позволяет и зорко следит за тем,
чтобы я сидел у окна с книжкой. Тогда я все-таки не урок учу, а мечтаю;
целые романы создаются в моем воображении до того живо, хоть и нескладно,
что я умиляюсь и плачу над создаваемыми мною пленными или преследуемыми
красавицами и героическими рыцарями. Мечты свои я держу в глубочайшей тайне
от всех, даже от Сергея Иваныча, держу в тайне, потому что мне самому
совестно и стыдно, а совестно и стыдно, потому что я сам являюсь тут героем,
и ведь сознаю, что в мои лета еще неприлично так мечтать. Хитрость, орудие
раба, рано во мне развивается, и я показываю всегда вид, что ничего
неприличного не понимаю. Да и точно, не понимаю я вполне, но что-то странное
смутно предугадываю и, хоть мне еще семь-восемь лет, что-то странное смутно