"Аполлон Григорьев. Мои литературные и нравственные скитальчества" - читать интересную книгу автора

слушала со вниманием, а фанатически увлекалась, увлекалась до "аутос эфе",
{15} широтою литературных взглядов Надеждина (тогда еще высказываемых им
только на лекциях), фантастическим, но много сулившим миропостроением
Павлова, {16} в его физике, и, так как эта молодежь, почти что вся, за
исключением одного, будущего труженика истории, {17} была молодежь
медицинская, увлекалась пением своей сирены, {18} Дядьковского... Это имя
всякий день звучало у меня в ушах; оно было окружено раболепнейшим
уважением, и оно же было именем борьбы живой, новой науки 19 с старою
рутиной... Не могу я, конечно, как не специалист, хорошо знать заслуги
Дядьковского, но знаю то только, что далеко за обычный звонок простирались
его беседы и что эти люди все без исключения заслушивались его "властного"
слова, как впоследствии мы, люди последующего поколения, тоже далеко за
урочный звонок жадно приковывались глазами и слухом к кафедре, с которой -
немножко с резкими эффектами, немножко, пожалуй, с шарлатанизмом звучало нам
слово, наследованное от великого берлинского учителя {20}.
Каким образом, повторяю еще, людей, которых ждала в будущем тина
мещанства или много-много что участь быть постоянными "пивогрызами", тогда
всевластно увлекали веяния философии, и поэзии, новые, дерзкие стремления
науки, которая гордо строила целый мир одним трансцендентальным мышлением из
одного всеохватывающего принципа.
Соблазн, страшный соблазн носился в воздухе, звучавшем страстно
сладкими строфами Пушкина. Соблазн рвался в нашу жизнь вихрями юной
французской словесности... Поколение выросшее не искало точки покоя или
опоры, а только соблазнялось тревожными ощущениями. Поколение подраставшее,
надышавшись отравленным этими ощущениями воздухом, жадно хотело жизни,
страстей, борьбы и страданий.

IV
НЕЧТО ВЕСЬМА СКАНДАЛЬНОЕ О ВЕЯНИЯХ ВООБЩЕ

Если перенестись мысленно за каких-нибудь тридцать с небольшим лет
назад, то даже человеку, который сам прожил эти тридцать лет, станет вдруг
как-то странно, точно он заехал в сторону, где давным-давно уже не бывал и
г-де все, однако, застыло в том самом виде, в каком было оно им оставлено, -
так что, присматриваясь к предметам, он постепенно с большею и большею
ясностию воспроизводит свои бывалые впечатления от предметов, постепенно
припоминает их вкус, цвет и запах, хотя вместе с тем и чувствует очень
хорошо, что эта уже отшедшая жизнь поднимается перед ним каким-то
фантастически-действительным маревом.
Но еще страннее должно быть отношение к этой отжившей полосе жизни
человека иного, позднейшего поколения, когда он видит перед собою только
мертвые, печатные памятники ее, да и то, конечно, далеко не все... да, может
быть, и не те даже, в которых та отжившая пора сказалась безоглядочно и
непосредственно, вышла перед почтеннейшую публику не во фраке и перчатках, а
по-домашнему, как встала, правой или левой ногой с постели.
Еще не далее как вчера вечером, о мой милый Горацио Косица, {1} беседуя
с тобою после концерта, где слышали мы 2-ю симфонию старого мастера, {2}
который, творя ее, еще не оглох для современной и предшествовавшей ему
столовой камерной музыки, но уже горстями посеял в нее и свои глубокие думы
и свои пантеистические созерцания жизни, пытаясь разъяснить смысл этих