"Аполлон Григорьев. Мои литературные и нравственные скитальчества" - читать интересную книгу автора

недостатком другого слова надобно назвать романтизмом. В сущности то и
другое - трансцендентализм и романтизм - были две стороны одного и того же.
Об этом, впрочем, рассуждал и писал я так много, {4} что если бы принялся
рассуждать еще раз, то неминуемо должен был бы впасть в повторение.
Потому для того, чтобы уяснить моим читателям сущность романтического
веяния, я избираю путь повествования вместо пути рассуждения.
Перенесемтесь в конец двадцатых и в начало тридцатых годов. На сцене
перед нами, во-первых, великая и вполне уже почти очерченная физиономия
первого цельного выразителя нашей сущности, Пушкина. Он дозрел уже до
"Полтавы" - в его портфеле уже лежит, как он (по преданиям) говорил, "сто
тысяч и бессмертие", т. е. "комедия о Борисе Годунове и Гришке Отрепьеве",
но еще чисто романтическим ореолом озарен его лик, еще Байрона видит в нем
молодежь, еще он не улыбался добродушною и вместе саркастическою улыбкою
Ивана Петровича Белкина, "не повествовал с карамзинской торжественностью" и
вместе с необычайно метким тактом действительности об исторических судьбах
обитателей села Горохина, {5} не вглядывался глубоко симпатично в жизнь
какого-нибудь станционного смотрителя. Он идол молодого поколения, но в
сущности молодое поколение видит его не таким, каков он на самом деле, ждет
от него не того, что он сам дать намерен. Если б оно обладало даром
предведения, это тогдашнее молодое поколение, оно с ужасом отступило бы от
своего идола. Оно прощает ему комический рассказ о графе Нулине, даже готово
в этом первом простом изображении нашей действительности видеть
романтическое, но оно не простит ему повестей Белкина...
У тогдашнего молодого поколения есть предводитель, есть живой орган, на
лету подхватывающий жадно все, что носится в воздухе, даровитый до
гениальности самоучка, легко усвояющий, ясно и страстно передающий все
веяния жизни, увлекающийся сам и увлекающий за собою других... "купчишка
Полевой", как с пеной у рту зовут его, с одной стороны, бессильные старцы, а
с другой - литературные аристократы.
Потому есть и те и другие. Еще здравствуют и даже издают свои журналы и
поколение, воспитавшееся на выспренних одах - старцы в котурнах, и
поколение, пропитанное насквозь "Бедной Лизой" Карамзина, старцы "в
бланжевых чулочках", {6} которые после "Бедной Лизы" переварили только разве
"Людмилу" Жуковского и, как председатель палаты в "Мертвых душах", читают ее
с зажмуренными глазами и с особенным ударением на слове: чу! {7} У них не
только купчишка Полевой, но даже профессор Мерзляков считается, по крайней
мере у первых, еретиком за критические разборы Сумарокова, Хераскова и
Озерова... Для них опять-таки, в особенности для первых, нет иной
литературы, кроме литературы "выдуманных сочинений"; между ними самими, т.
е. между дрянными котурнами и полинявшими бланжевыми чулками, идет
смертельная война за Карамзина, предмета ужаса для учеников и последователей
автора книги "О старом и новом слоге", кумира для бланжевых чулков, {8}
доходящих в лице Иванчина-Пнсарева до идолопоклонства самого омерзительного.
{9}
Есть и аристократы литературные, {10} группирующиеся около Жуковского и
Пушкина. Они образованны, как европейцы, ленивы, как русские баричи,
щепетильно опрятны в литературных вкусах, как какая-нибудь английская мисс,
что не мешает им, впрочем, писать стихи большею частию соблазнительного
содержания и знать наизусть "Опасного соседа" В. Л. Пушкина... Есть,
наконец, еще кружок врагов Полевого, кружок, образовавшийся из молодых