"Аполлон Григорьев. Мои литературные и нравственные скитальчества" - читать интересную книгу автора

Нелединского-Мелецкого и Дмитриева, особенно

Ах, когда б я прежде знала,
Что любовь родит беды, {4}

сам же, впрочем, и пародировал цинически конец этого нежного
стихотворения. {5}
Странный человек во многих отношениях был мой отец, или, лучше сказать,
бывал в разные эпохи. Не касаюсь еще его чисто житейских отношений... Но со
стороны духовной он именно представлял собою тип умного дюжинного человека
первоначальной карамзинской эпохи. Для того чтобы представлять этот тип,
судьба дала ему и достаточно много восприимчивости, легкости усвоения
впечатлений и достаточно мало нравственной твердости и умственной глубины.
Как в жизни он способен был подчиняться всякой обстановке ради тишины и
мира, так и в духовном развитии. Но в сущности подчинение было только
видимое, чисто внешнее. Что-то упорно в нем сохранялось для тех, кто знал
его так близко, как я впоследствии. В эпоху пятидесятых годов, например, ему
уже было за шестьдесят, но вдруг оставшись один вдовцом и тотчас же
окруженный кружком молодежи, он чрезвычайно легко освоился с своим новым
положением, нашел в нем смех, {6} не только не мешал нам всем, но самым
наивным образом делил с нами наши литературные интересы... и в сущности эта
наивность не была искренна. "Что-то", повторяю, упорно в нем засело и по
временам выскакивало наружу, особенно при мало-мальски неблагоприятной
обстановке... Судьба вообще довольно немилостиво с ним обходилась, как и со
всей нашей породой, и увы! один из самых немилостивых ее презентов старику
был конечно я... Пока дела шли хорошо, он, можно сказать, шел за мной всюду,
но когда хорошая или по крайней мере сносная полоса жизни сменялась очень
несносною, старик впадал опять в прежний упорный эгоизм.
Такое же что-то сидело у него и в мире умственно-нравственном. Это не
была его самость, личность, ибо личности в нем не было, и он развился как-то
так, что решительно не дорожил ни своею, ни чужою личностью, - но нечто,
если не вколоченное (ибо, сколько я знаю, дед не бивал его, а даже спускал
многое добродушному и, вероятно, плаксивому ребенку), то задавившее его
своим гнетом, подрывавшее в нем всякую серьезную восприимчивость. И это
нечто не были убеждения его отца, а моего деда, ибо у того были крепкие
убеждения, а просто - это была вся бывалая эпоха, воспринятая его душою
безразлично, бессознательно, так сказать рабски, не осмысленная никаким
логическим процессом, засевшая в ум гуртовым хаосом. Что дед, который, как я
уже говорил, был Степан Багров, хоть, конечно, менее грандиозный и менее
грандиозно поставленный к жизненной обстановке, виноват в развитии такого
рода восприимчивости в отце моем, - нет никакого сомнения. Он запугал его с
детства, запугал до того, что отец мой никогда не чувствовал к нему любви, а
чувствовал только боязнь: от самых ранних лет {7} он боялся паче всего
рассуждения, привык все принимать безразлично. В жизни он потом, как только
выпустили его несколько на свободу, разумеется, "свертелся", попал в
довольно низменную обстановку и вынужден был в ней основаться и, разумеется,
ей подчиниться. Но натура человеческая так уж устроена, что даже при самой
слабой закваске все-таки упорно стремится к самостоятельности и ее выражению
в жизни и, разумеется, разнузданная, выражает в жизни не самостоятельность,
а самодурство. Рабы становятся непременно деспотами при малейшей