"Аполлон Григорьев. Мои литературные и нравственные скитальчества" - читать интересную книгу автора

возможности, но и деспотизм их не есть проявление их личности, а невольное
подражание деспотизму старых господ. В жизни - при мало-мальски хорошей и
комфортабельной обстановке {8} - отец решительно перенимал деспотизм деда,
но, конечно, по отсутствию крепкой закваски в его натуре, проявления никогда
не носили долю серьезного оттенка, а разрешались почти всегда комически.
Но тем-то и дорог в особенности мой отец как субъект исследования, {9}
что он был умный и вместе нравственно-деятельный человек, совершенно вроде
того, которого вы можете представить себе, читая "Дневник студента". Недаром
с автором этого "Дневника", покойным Жихаревым, он сохранил отношение
дольше, чем с другими своими товарищами по университетскому пансиону, хоть
Степан Петрович и чины большие произошел, а он так и остался на всю жизнь
титулярным советником.
Всех этих общих основ натуры отца я коснулся только для того, чтобы
объяснить, какими он должен был жить умственными и литературными веяниями.
Державина он уважал, как уважал разных фетишей, с той только разницей,
что его он не боялся. Оды его некоторые он читал с известного рода
декламацией, чуть что не слезным тоном, и даже непристойных пародий, к
сочинению которых имел он большую страсть (наследованную, впрочем, и мною),
{10} никак себе не позволял... Но это именно был фетишизм слепой и
бессознательный. Другое дело были для него Карамзин, в его первоначальной
деятельности, и Дмитриев в его сказках, Нелединский в чувствительных песнях:
под эти песни и он, конечно, по-своему любил некогда и нежничал, если он
способен был хотя как-нибудь любить и нежничать... Сказки Дмитриева были
profession de foi {исповедание веры, мировоззрение (франц.).}
полускоромного, полунравственного воззрения на жизненные отношения его
эпохи; Карамзин в своей первоначальной деятельности чрезвычайно развивал
сердечную доброту и нежность, свойства самые полезные для того, чтобы жизнь
прожить в тишине и мире... Поклонение Карамзину как историку государства
Российского было уже опять слепо и неискренно, как фетишизм, и в особенности
основывалось на высоких чинах историографа и близости его ко двору.
Жуковский прошел как-то мимо моего отца, не задевши его души никакими
сторонами. Оно и понятно. Отец был совсем земной, плотской человек:
заоблачные стремления и заоблачный лиризм были ему совершенно непонятны.
Пушкина высоту он как умный человек не понимать не мог, но отношение его к
Пушкину было какое-то весьма странное. То он его бранил как писателя
развратного и, как он говорил, злого, - все это конечно в противуположность
Карамзину, которого всякая страница добротой дышит; то, как только ему
начинали молодые люди цитовать что-нибудь из Полежаева, например, он говорил
- нет! это не Пушкин! отправлялся на другой же день к знакомому книжнику в
"город" (гостиный двор), привозил какую-либо поэму Пушкина и с увлечением,
хотя с старою декламациею, читал ее вслух. Злыми же писателями, но в высшей
степени талантливыми, считал он Грибоедова и автора "Дум" и "Войнаровского",
{11} ставя последнего чуть ли по размаху не выше Пушкина. К Марлинскому,
которому поклонялась молодежь, питал он очень мало сочувствия.
Все это и старое и новое носилось вокруг меня, читалось за полночь
отцом и Сергеем Ивановичем в спальне отца и матери, подле моей детской,
читалось целым гуртом, безразлично... и Пушкин, и Марлинский, и "История
государства Российского", и "Иван Выжигин", и "Юрий Милославский", и романы
Вальтера Скотта, выходившие тогда беспрестанно в переводах с французского.
Чтение производилось пожирающее. Но в особенности с засосом, сластью,