"Аполлон Григорьев. Мои литературные и нравственные скитальчества" - читать интересную книгу автора

Не будем останавливаться перед церковью Успенья в Казачьем. {15} Она
хоть и была когдат-то старая, ибо прозвище ее намекает на стоянье казаков,
но ее уже давно так поновило усердие богатых прихожан, что она, как старый
собор в Твери, получила общий, казенный характер. Свернемте налево. Перед
нами потянулись уютные, красивые дома с длинными-предлинными заборами, дома
большею частью одноэтажные, с мезонинами. В окнах свет, видны повсюду
столики с шипящими самоварами; внутри глядит все так семейно и приветливо,
что если вы человек не семейный или заезжий, вас начинает разбирать
некоторое чувство зависти. Вас манит и дразнит Аркадия, создаваемая вашим
воображением, хоть, может быть, и не существующая на деле.
Идя с вами все влево, я завел вас в самую оригинальную часть
Замоскворечья, в сторону Ордынской и Татарской слободы {16} и наконец на
Болвановку, {17} прозванную так потому, что тут, по местным преданиям,
князья наши встречали ханских баскаков и кланялись татарским болванам.
Вот тут-то, на Болвановке, началось мое несколько-сознательное детство,
то есть детство, которого впечатления имели и сохранили какой-либо смысл.
Родился я не тут, родился я на Тверской; помню себя с трех или даже с двух
лет, но то было младенчество. Воскормило меня, возлелеяло Замоскворечье.
Не без намерения напираю я на этот местный факт моей личной жизни. Быть
может, силе первоначальных впечатлений обязан я развязкою умственного и
нравственного процесса, совершившегося со мною, поворотом к горячему
благоговению перед земскою, народною жизнью.
Я намерен писать не автобиографию, но историю своих впечатлений; беру
себя как объекта, как лицо совершенно постороннее, смотрю на себя как на
одного из сынов известной эпохи, и, стало быть, только то, что характеризует
эпоху вообще, должно войти в мои воспоминания; мое же личное войдет только в
той степени, в какой оно характеризует эпоху.
Мне это, коли хотите, даже и легче, потому что давно уже получил я
проклятую привычку более рассуждать, чем описывать.
И вот прежде всего я не могу не остановиться на одной личной черте
моего раннего развития, которая, как мне кажется, очень характеристична по
отношению к целому нашему поколению. Во мне необыкновенно рано началась
рефлексия - лет до пяти, именно с того времени, как волею судеб мое
семейство переехало в уединенный и странный уголок мира, называемый
Замоскворечьем. Помню так живо, как будто бы это было теперь, что в пять лет
у меня была уже Аркадия, по которой я тосковал, потерянная Аркадия, перед
которой как-то печально и серб - именно серб казалось мне настоящее. Этой
Аркадией была для меня жизнь у Тверских ворот, в доме Козина. {18} Почему
эта жизнь представлялась мне залитою каким-то светом, почему даже и в лета
молодости я с сердечным трепетом проходил всегда мимо этого дома Козина у
Тверских ворот, давно уже переменившего имя своего хозяина, и почему нередко
под предлогом искания квартиры захаживал на этот двор, стараясь припомнить
уголки, где игрывал я в младенчестве; почему, говорю я, преследовала меня
эта Аркадия, - дело весьма сложное. С одной стороны, тут есть общая примета
моей эпохи, с другой, коли хотите, - дело физиологическое, родовое,
семейное.
У всей семьи нашей была своя потерянная Аркадия, Аркадия богатой жизни
при покойном деде до французского нашествия, истребившего два больших его
дома на Дмитровке; {19} и в особенности одна из моих теток, {20} натура в
высшей степени мечтательная и экзальтированная, была полна этим "золотым