"Аполлон Григорьев. Мои литературные и нравственные скитальчества" - читать интересную книгу автора

занималась перекладкою вещей и белья в комодах, беседуя мирно с тою же
ненавидимою и вместе странно любимою, постоянно грызомою и вместе странно
любившею ее Лукерьею, - я воровал книгу и, держа всегда наготове для ее
прикрытия латинскую грамматику Лебедева, пожирал неслышанные места и
перечитывал даже слышанные или забегал и вперед. Подходила мать в дурном
расположении духа пилить меня и немилосердно чесать мне голову, а в хорошем
- ласкать и звать кофий пить, я как ни в чем не бывало прикрывал запретную
книгу почтенным трудом заслуженного профессора и принимался громко зудить
iter - itineris или "по делу виден художник и так как художник бывает всегда
совершеннее своего дела" и проч... {2} Затем, пользуясь каким-либо выходом
матери в девичью, с легкостью серны прыгал в спальню и клал книгу на обычное
место, а когда возвращался Сергей Иваныч и официально-грозно требовал отчета
в утренних занятиях, я, постоянно не зная исключений третьего склонения, с
несодеянною наглостью ссылался на то, что сидел целое утро и что маменька,
дескать, видела... - Впрочем, повторяю еще, отец более "для проформы"
прибегал к такого рода изгнаниям, чтобы, так сказать, совесть не зазрила и
долг родительский в некотором роде был исполнен - а сам внутренне, и по
собственным отроческим воспоминаниям и как весьма умный практически человек,
был глубоко убежден в бесполезности всяческих запрещений... В этом, в
особенности впоследствии, подрастая, я все более и более мог бы убеждаться,
кабы смотрел только на вещи попроще. Он смотрел на все сквозь пальцы и,
видимо, хотел смотреть так... ну, достигало что-нибудь против его воли до
его ведома, он принимался за "проформы" и "асандан" в ход пускал. Жаль, что
с полною ясностию сознал я такие его свойства только тогда уже, когда мне в
том не было нужды. Вообще от многих бы моральных мук избавил я себя, если бы
"поестественнее" относился к делам мира сего... Вопрос только в том, мог ли
я, воспитавшийся под теми веяниями, о которых имею честь вам повествовать в
точности и подробности, и воспринимавший их все совершенно всурьез, -
понимать даже естественное отношение к делам мира сего. Передо мною долго,
очень долго ходили не люди живьем, а образы романов или образы истории.
Сколько-нибудь естественного отношения к жизни и к людям я должен был
добиваться от себя трудом несравненно более упорным, нежели тот мозговой
процесс, который был потребен для усвоения отвлеченностей "Феноменологии
духа". Болью сердца, язвами самолюбия покупалось впоследствии это
сколько-нибудь естественное отношение!
И все-таки нечестно в высшей степени было бы винить и веяния века,
подорвавшие во мне в корне естественность отношений к жизни, - и отца,
который мало заботился о том, чтобы подрезывать ранние и неправильные побеги
развивавшегося в его глазах растения. Я той веры - в сорок два года,
надеюсь, можно иметь смелость на такую веру, я той веры, что, останови побег
жизненной силы в одну сторону, она ударится в другую. Не развейся во мне с
ужасающею силою жизнь мечтательная, развилась бы с такою же жизнь
животненная, а что лучше или хуже - решить, право, трудно. Отец
инстинктивно, кажется, понимал это и притом сам, как человек положительно
чувственный, жизни души не придавал большого значения. В этом, равно как и в
любимом своем присловье: "Перемелется - все мука будет", он, конечно,
ошибался, и впоследствии, когда на его глазах даже в тридцатилетнем человеке
брожение не перемалывалось в муку, мог наглядно убедиться в своей ошибке, но
во всяком случае в том, что он не прибегал к стеснительным и запретительным
мерам, я считаю его совершенно, хотя тоже инстинктивно правым...