"Ангелам господства" - читать интересную книгу автора (Пахомова Светлана)

Глава 3

С усталостью и болью — в сотый скорый, далёкий путь — прочь из Москвы! На расстоянье, для оглядки. Главную роль в цивилизации сыграла личность, создавшая колёса поездам. И роликоподшипники. Всему, что кружится. И розовое масло. Чтоб всё благоухало. И семофор — дистанциям пути — во имя вечного стремленья на зеленый свет. Вот — ароматный чай пути, чтобы задумчивостью стихнуть. Московские старушки утверждали, что в поезда нужно нарядно одеваться — там можно встретиться с своей судьбой. И ничего не есть, не пить, лишь ожиданьем упиваться. Они-то сами редко выезжали. Столица — кочка бытия, привыкли, что всё, рожденное в отменных экземплярах, стремится рано или поздно к ним!

А за Москвой уже лужки позеленели, и мать-и-мачеха цвела, на станциях ветра кружили теплым смерчем не лист сухой, а голубиное перо. Апрельское тепло. Движением на юг всё делалось отрадней и не беда, что пассажирка не нарядна и определена её судьба!

За частоколом по ночам, в частнопоместных Берендеях, любой окрестный звук имел своё значенье. Из внешнего звучанья техногена сады и старожилы Берендеев воспринимали только три: пропеллер, паровозные гудки, и, чуть отличный тоном, но точно по часам — гудок завода. Любое несогласное звучанье воспринималось интершумом, и на него срывались кобели и трепетали все болотные осины. Дерзкий поход по улицам неасфальтированных околотков с ночного поезда был стратегическим искусством. Здесь немцы не прошли: дорогу славы — партизанам. Но мы ж потомки! Уцелеть и незамеченным остаться — как отыграть в «Живых и мёртвых»   лихую Варю из разведки! Чему нас классики советские учили? И что природа нам дала? Генетика — воспринимай и здравствуй!

Мяхвётевич был уличком и, по ночам не спал спокойно. Воспоминанья о Днепровской переправе, которая вмещала бассейн огромных рукавов и всех притоков, тревожат сон фронтовиков. Его дворовый пес-полуболонка был самым рассудительным среди дворняг.

Других излишеств здесь не признавали. Впрочем, в заказнике водились волки. Но не сторожевых мастей. Бессонными ночами Мяхвёттевич читал «Нюрнбергский эпилог»,  потом, для развлеченья, «Застольные беседы Гитлера»,  и, откачнув десяток раз тракторный вал в качестве штанги, потея, усыпал с отрадным убежденьем: «Миру — мир!»

Рейд с целью пресечения внезапных вылазок окрестных хулиганов производился ближе к рассвету по ночам. Внезапно, без предварительного объявления военных действий, Мяхвётевич, в пучке фонарной переноски, распахивал филенчатую створку сенцев со стороны садового крыльца и вопрошал в пространство вечный пароль и отзыв: «Шарик, это ты? А это я!»   Дремавший в будке пес изображал почтенье английских лордов и выдавал в пространство: «Гоу!»,  что в переводе означало: «Идите все!»   Коты пугались, вздрагивали листья, с ночного неба падала звезда, от этого сады роняли завязь, ссыпались в пруд лягушки и под насест летели яйца кур. Зато окрестные старушки благословляли ночной дозор и, не сердясь, ему прощали, что куры в стрессе сутки не неслись.

Сегодня оклик припозднился. Луна, едва успев привычно изумиться, пошла на убыль в побледневшем небе, и по косой цветочной стёжке, хихикнув, прошмыгнула мышь. Шарыне что-то не спалось. В смутном предчувствии хозяйских бдений он потянулся за пределы будки и на салатных грядках почуял жабу. Знак дурной. Спасаясь от разгневанного псины, жаба переползла по рыхлым складкам удобренной подзолки в соседский огород и плюхнулась на кустик геоцинтов. Какой цветник! Роса, напитанная сладостью нектара, из колокольцев брызнула, взлетел комар, дремавший спозаранок в складках листьев… Прозябая без лакомой еды остаток ночи, жаба словила дичь и сделала довольной складку рта. На это Шарик надменно фыркнул и вдоль забора удалился. Сторожевой периметр и межа — у каждой лапы свой форватер. Шаруня — полноценный компонент окрестного живого микрокосма, мог каждодневно наблюдать, как лакомятся эльфы с огорода, но жабу в ягоднике не терпел. К тому ж, как всякий пес, Шарыще был дальтоник — к альпийской живописи первоцветов он не питал. Соседский сад — тыл обороны. Другое дело — жаба. Попав в цветник, благоухающий мошкой и комарами, она предощутила пастораль. Нет лиха без добра.

Мирская шапка-невидимка — способность окунаться внутрь себя и не встречаться подорожным взглядом с окрестностью. Тогда тебя проспят засады, волк не сглотнёт, гадюка уползёт, туман накроет. Поглощаться мыслью полезно на пути. С крутого берега Десны гранит графских развалин выделялся — еще не затопила зелень трав излучину реки, простор болот и в заливных лугах стояла заводь. Из тамбурных окон, покрытых гарью, вплывала панорама милых мест. Лазоревым свеченьем глаз взлохмаченного кряжестого «Пана»   Десна светила. Неуловимый звук его свирели смирял чугунный ход колёс. Врубель и Тютчев здесь дышали. Я спешилась. С подножки соступила и подалась вдоль полотна.

Над болотом туман окрасился в малиновый кисель, и коростель подпрыгивал на кочках, в такт запоздалой трели соловья. Высокой нотой щегловитого напева луч солнца пробивался сквозь туман к садовым ульям, где шевелился рой. В сточной канавке у сарая затих тритон. По рангу древности породы ему не полагалось удивляться и реагировать на суетливый бред. Он тонкокожеством своим необычайным отпугивал любую особь. Казалось невозможным взгляду сносить такую хрупкость, одномоментно улавливая мысль, что эта тварь предвечна.

Алка Бохлытка была заведующей базой военторга и отличалась от своих товарок тем, что не теряла форму ног, имела стан как рюмка и гриву, взбитую пучком, подкрашенную черной басмой с двойным шиньоном на затылке «Бабетта шагает на войну».  Поклонница Брижжит Бардо и славной Клавы Кардинале, вся в алых стеклышках, как в кристаллической решетке, с губами в тон — из смеси двух помад: коричневый с морковкой, — с могучим голосом, рассчитанным на запуск высоких форте и вечно в сапогах-чулках, Алка вставала ранним утром и, в свежей боевой раскраске, проделывала путь на базу пешком по росным, или заснеженным лесам. Священной памятью товароведа являлась заповедь: в коммерции, как на войне, все средства хороши, а деньги, лежащие в основе, любят счет.

Однако выдумка при оформление витрины — необходимость, основанная не на выгоде, а на любви к искусству совершенства. Престиж заведующей базой заключался не в распределении материальных благ и дефицитов, а в способности все знать о качестве: проникнуться достоинствами великих подлинников, всё «посчупать»,  и, в конечном счете, важность Бохлытки состояла в именье собственных суждений о совершенстве. Но невозможность материализоваться в высшем классе все уводила Алку к опошленью в среднем. Впрочем, лисе присуще во всем корить силки и западни, а не себя. Торговля, чтобы быть успешной, должна быть как религия: без крайних чувств — ни ненависти, ни любви, просчеты и обсчеты совершать с улыбкой. Избыточная радость оплодотворяет желанье знать еще. Потрогать и полюбоваться. А может быть, приобрести себе.

«Идет — топочет, как у батюшки корова».  Матвевна складку шторы завернула и прозевалась на другом боку. Она Бохлытку не любила, и дело тут не в сапогах-чулках. Здесь классовое чувство: все, что растим и производим, приходит в руки к ним — в торговлю. Живём в соседстве, а под прилавком не бываем — хлебцем вместе, а табачком поврозь. Спасибо вот, Мяхвётевич их выучил законам — теперь хоть ветеранские пайки на майские дают. С тех пор, как паровое отопленье перевели на газ, Матвевна спать спокойно разучилась: привычка к топливу горящего мартена не привилась ударнице военного завода. Того гляди убьёт котлом — гудит, как с космодрома Байконур взлетает. Газ десять лет вели на переулок — побегала Матвевна с уличкомом, все спрашивала инженеров: «А как трубу под переезд, а где стыковку над болотом?»   И эту стычку с государством, за прогрессивный частный сектор, рядила в кумачовые тона. Орденоносные соседи войны и производства встали фронтом и проложили газ с асфальтом от переезда до кривого озерца. Теперь покою нет — поехали мопеды, и Алка в сапожищах по утрам. Теперь Матвевна, от налетевшего прогресса, сбивалась с толку — не знала, где взять такое тело, чтобы прикрыть свой ум. Храпела по ночам, но петь, как Алка, не умела. От смущенья, что её храп не заслонил свирепый шум котлов, Матвевна была готова устраниться, если происходило что-то неприятное с людьми охваченных прогрессом Берендеев.

На перекрёстке, за шлагбаумом, где свеженький асфальт смыкался с переездом, Бохлытка узнаёт меня. Не просочилась. Придется тактику менять.

— Какие барышни! Перчатки, шляпка! Ты где взяла? Ведь это ж чистый импорт.

— Это наше, идущее на экспорт.

— Да ты брось!

— Не брошу — из магазина космонавтов.

— Дефицит?!

— Ну, в общем, да.

— Дай я примерю…

Грабёж на переезде. Я чувствую себя маленькой Гердой, с которой Разбойница капор и муфточку сняла.

Как только Алка прикоснулась к перчаткам, раздался гоношистый вопль:

— Дак ой! Ну я ж их знаю! То ж «Добришский»   стандарт! Это ж в Париже носят. Импортную перчатку от нашей я всегда умею отличить. На звук. Смотри, нужно снятой с руки перчаткой шлёпнуть об стол: если шмякнет как мокрой тряпкой — значит дублёна хорошо, не наша, их как оденешь, так с ними и помрёшь, они без сноса, а если будет грюк как от пластмассы — тогда не импорт, или совсем, туфта.

Алка с размаху дала перчатками пощечину шлагбауму, который не сдержался и завыл. Приехали. Во все подслеповатые оконца переулка взглянули бдительные бельмы, со всех цепей рванули кобели. Гортензии и цикламены от складок тюля шелохнулись, и лик мелькнул — зовет рука в окно. Кивнула, что иду. Не дожидаясь, пока Бохлытка опустит в лужу поля и тулью, чтоб доказать насколько качественный фетр на моей шляпке, бегу на зов и, наконец, спасаюсь.

— Ты на афишку оглянись — мы завтра в клубе выступаем, большой концерт на первомай! — кричала Алка мне в догонку, и я изобразила ей поклон, взглянув на щит с аршинными словами. Как буквица для офтальмологов на переезде стоял железный короб под двухэтажный дом с тремя щитами. Всё, что творится в ДК, спорткомплексе, бассейне, кинотеатре и на танцплощадке — вещали эти письмена. Скрижали местной летописи процветанья стояли здесь, на переезде, не случайно, а с тайным умыслом рассчёта руководства. Здесь смыкались трассы проезда в санаторий и к особняку потомков первого создателя завода, большого сталинского друга Париани. В народе повелось считать, что будто бы под переезд был заведен когда-то кабель прямой телефонии для Кремля. Но главное — здесь по ночам способны были тормозить все наши десять поездов, идущие на Запад. И если вдруг какой-то пассажир из поезда «Москва-Белград-Афины»   во время экстренного торможения пройдется покурить сигару, он должен без перевода все понять и изумиться: какая жизнь кипит в глубинке большой страны! Не упускали отцы города догадки, что переезды — идеологический плацдарм для агитации и пропаганды. Если концерты и соревнованья иссякали, поскольку красных дней календаря ударный пятилетний план давал немного, писались лекции с показом кинофильмов и приглашались лекторы ЦК.

Спасаюсь от солистки хора и подхожу к крыльцу — это единственная дверь на переулке, которая всегда открыта, поскольку «Скорая»   здесь частый гость. В горшочках каланхоэ на веранде, вязанки прошлогодних трав, сплетенные в букеты, половицы из корабельных сосен, решётчатый и теплый полусвет.

— Входи из сенцев, дверь открыта.

Благозвучие и свет этого дома доныне остались в памяти моей.

— Ты с утреннего поезда? Немного отдохни. К своим успеется. Присядь.

Здесь делали кефир домашним способом и верили в гриб чага.

Лидия и Лилия Семённы были сестры, старые девы, учительницы и цветоводы отродясь. Им отвелось настолько крошечное место в мире, что их домишко с садиком пришлось принять за островок миниатюры на перекрёстке всех дорог. Подкоп цевилизации так долго кромсал под кабели, траншеи и коммуникативные удобства их беззащитную межу, что после женитьбы брата и передела усадьбы под огород и новое строительство большого дома им выделился узкий клин земли. Сёстры упорствовать не стали, от брата изгородь не городили, и он, по настоянию жены, построил себе сарай, потом гараж и полисад вдоль межевой тропинки. Отгородившись от сестер, невестка нависла двухэтажной тенью своей домины на сестрин отруб и родила двоих детей. Но в памяти и поведении сестёр была неведомая тайна от забывчивости злобы. Их благодатная любовь к племянникам и брату невестку провоцировала к козням. А жизнь в спокойствии и без сопротивленья бедняг соседей заставляла примечать за ними каждый шаг. Пока не убедились, что им и впрямь немного надо: роббатка-клумба и чистота души.

— Они поповны, твои старушки-вековушки, — сказала мне как-то Матвевна в порыве сопровождения вдоль межи. Через ограду преткновений непониманье своих ближних можно преодолеть в том месте, которое судящему под статус высоты его ума. Что проку в жалобах на жизнь через молитву, если нытьё от имени наград приносит больше пользы пострадавшим от себялюбия владельцам тщеславного желания и любопытства, застывших на одном глазу? Терпенье престарелых барышень было единственной возможностью казаться живущими не хуже в том мире, где универсальное явленье смерть оценено как невозможное маловменяемым соседством.

Необходимость ежедневно считать гроши испотрошит любую душу. В условиях паралича сочувствия и сострадания к гоненьям использовать свои познанья для желудка, а вещее воображенье — для нажив было залогом лжи врагам на память. Семеновны нашли себя в отраде сада:

— Быть может, бог и благосклоннее к тому, кто любит собирать ракушки, чем к тем, кто появляется на свет наследником больших богатств.

Это многозначительное назиданье я слышала от Лидии Семёновны не раз, и удивлялась её ассоциациям о море. Лишь по прошествии больших времен мне станет ясно, что Данила Кофтун, мой охранитель от нападок в альма-матер, возглавит тот Феодосийский храм, которому служил их дед когда-то. Через одну судьбу переплелись две нити. Воистину — все жизни на одной деснице. Мы узнаём об этом под конец.

— Лилечка третьей электричкой сегодня едет вести уроки, ты помоги ей приготовить чай, а я пока взгляну в библиотеку.

Я помогла перекатить через порог её коляску. Бесшумно приподнявшись в костылях, она достала с полки книгу и повела увеличительным стеклом по строчкам в титульном листе, потом по корешкам обложек — искала что-то, шепча губами и осторожно проводя перстом.

Все стеллажи их крошечного дома были заполнены собраньем раритетов с двуглавым глуботиском герба изданий царских лет. Что помогло им самосохраниться, не растерзав от обысков в гоненьях заглавные листы, мне до сих пор не ясно. Поскольку мои тетушки—московки стирали царские гербы даже на соусниках кузнецовского фарфора, в опаске, что такая утварь не сочетается с веленьем времени о футуризме красных истин.

Но в этом доме водилось до сих пор неведомое мне. Из внешнего родства и окруженья в вглубь этих комнат ходили трое — племянники и я. Ни моя сестра, ни кодла из тринадцати двоюродных братишек в пределы этой дружбы не входили. Теперь я думаю, что это был залог кредита памяти моей прабабки Пелагеи. Прабабушка считалась безграмотной, и в документах меняющейся власти от временных, троцкистов, большевиков и коммунистов подписывалась крестиком. Однако, огромные резные фолианты с буквицей, витыми ятями и разделительным в конце мужских имён читала каждый вечер перед сном при лампе и благоговейно прятала в сундук. На дно. От недоразумений, неслухов и козней недругов, которые брались всегда невесть откуда. Старославянской вязью образованную старушонку за грамотного человека не считали. Вот Пелагея и проставляла им кромешный черный крест. Кто после этого мне скажет, что женственная доля в народе не гражданственна? С моей прабабкой не сравнятся ни Вася Железнова, ни ваша Коллонтай!

Её фамилия была Мозгова, такая подпись не должна стоять под мракобесным постулатом. Добро. Однажды Матвеевна подстерегла мою прабабку за полосканием половика на старом мостике у Кочевиги, с обратной стороны от переезда, и завела о том, что я в роду на взгляд соседей, не от мира.

— Какой артисткой будет эта твоя внучка — той что поют или танцуют? — Желала пересмешничать, а та ей внятно так проговорила:

— А той, какие в телевизоре глаголют, — и пральником отколотила половик.

Пророчествами называть такую прозорливость было не принято при атеизме. А слово «ясновиденье»   вернулось в мир в конце столетья, когда таких прабабушек не стало, но их отвага отличать добро от зла имеет всходы в мире.

В тот приезд Семеновны мне вновь напоминали эту историю за чашкой чая и призывали отдохнуть на их веранде, свято веря, что выпадал мне путь далёк. Пока старшая, Лида, наблюдала за тем, как Лилия к походу в школу пакует в рушничок еду и хлеб (они подкармливали слабых ребятишек, наверное, намоленною снедью), я потихоньку перешла в цветник.

Здороваться с Шарыней за забором было моей уловкой. Не наступать на жаб — угаданный успех. К альпийской горке шла тропинка и колея колясочных колёс. Здесь каждый первоцвет сиял уходом. На камешке лежал совочек и лорнет. Подолгу, при ожидании сестры, над цветником просиживала Лида и говорила в прорастающий бутон, накинув на колени кроссворд для вида.

Жизнь в Берендеях — нравственный выкуп за грехи или спасенье? Шедевр земной из цвета с ароматом — неординарный выход из беды.

Шарыще фыркнул и залаял. Кто-то встревожил тишину.

— А почки там не повредились? Зима холодная была.

Не сразу я смекнула осознать, что это вывалилась в огород Матвевна и обращается к Мяхвётевичу, который чуть её терпел, поскольку говорить с такой соседкой — что свечку от пожара зажигать.

— Я форточку на гвоздь закрыла от своего кота.

Подлизывается к Шарыне Патрикевна, чтоб не рычал и дал поговорить. Сама прищурилась на щелку вдоль забора, чтоб лучше рассмотреть меня.

— По радио чевой-то говорят о ветеранах живых и поздравляют. А ничего о мертвых. Вот я за своего отца приплаты никакой не получаю. А мне было всего семнадцать лет, когда он, бедненький, погиб на фронте. И почему я не имею льгот от государства?

— А плохо станет вам от сервелатов. — Заслуженный сосед не выдержал и отозвался.

— Ох, как я победовала зимою в нашей областной… Я ему говорила: «Доктор, у меня сахару кусок в моче. Я не прошу избавить, дайте лекарство — чем, а я сама!»   Откуда он теперь берётся, этот сахар?

— Едят его помногу.

— У нас ведь было — свекла. Мы сахару не ели.

— Да вы не видели его.

— Не знали! Бывало, свеклу грузят — ну, возьмут нам, детям, свеколку. Возьмут. Так ешь её — она же сладкая была, как сахар. А сахару не знали. Теперь ты глянь-ка, диабет.

— Но мёд был мёдом, а молоко — здоровьем.

Мяхвётич, по обычаю туманных Альбионов, с утра весною вкушал ревеневый кисель.

Матвевна таких диковин сторонилась: «едит лопух». 

— Нам главное щас пережить конверсию. А остальное — неизбежно. — Такое резюме всегда итожило Матвеевну и прямо означало, что обсужденья в преньях необходимо прекратить. И если становилось невозможным призвать её фантазию к морали, соседи ей напоминали о себе. О Патрикеевне. Лучше всех это делал Мяхвётевич. Сейчас, после объёмной с пряником дозы ревеня, ему было необходимо взгромоздиться на турник, и соблюсти обычный ритуал — отфыркнуть Шариковым рыком один подъём переворотом с подтягиваньем к перекладине десяток раз, а Патрикеевна бессовестно мешала. Теперь она переключилась от сахара на пороха.

— Конверсию… Кооперацию… Борьбу с нетрудовыми… Цыгане говорят, что если дальше так продлится перестройка, они своим коням все зубы золотые вставят. А мы вместо продукции уже кастрюли выпускаем, а дальше будет тут асфальтовый завод.

— Природа это не потерпит. — Философ, грешным делом, опасался, что мироздание умом руководителей способно рухнуть всякий час ещё к обеду, после приезда Тетчер.

Предвидеть будущее политических событий Мяхвётевич умел по небесам. Он каждодневно наблюдал сезонность, частоту и высоту полёта лайнеров трансатлантических, сверхзвуковых и прочей «ТУчести и ЯКости».  Он точно сопоставлял их звук с вещаньем новостей и публикацией в газетах. Теперешний волюнтаризм для авиатора был горше кукурузы. «Честь и ость»   давали сбои — не так и не туда летали, «птисы». 

Матвевна политические предсказанья сверяла с запахом. Нюх у лисы был предрассудком настолько точным, что всякий раз склонялся к приблизительным сужденьям. Для любопытного вопроса, даже безмозглых родственников, у неё всегда звучал ответ: «Цистерны крашу!»   После чего её мгновенно гордыня обуревала, и, чтобы справиться с жаждой величия, не впав в ничтожество, Матвевна добавляла: «Моя продукция идет на Кубу!»   Затем, спесиво уязвлённая, кончала: «…и в прочие другие страны».  Она была технологом по порохам. Высоким профессионалом. Есть старое поверье, что только взрывчатка, намешанная женщиной, отменно попадает в цель. Самозабвенно Матвевна пела в праздники «Катюшу».  И этот её фактор, однажды спас меня.

Потом я долго вспоминала как во времена неразберихи, после крушения варшавских соглашений, в преддверии полнейшего разгула валютных бед и терроризма, полет женевского экспресса в Вену был прерван без объяснения причин, и угнан, в неведомый отстойник для проверки. Всех пассажиров вытряхнули из вагона, и мой диппаспорт препятствием к тому не послужил.

На перроне крошечной станции было уже темно, малопонятно, как прочесть латинский шрифт немецкого названья городка, оформленный славянской вязью. Сместилось время от Гринвича к Гольфстриму, и можно было опознать по форме только полицейских. Мы оказались где-то в чехах. Сначала не решались, но сквозняк вогнал в высокий узкий станционный зал, довольно слабо освещенный, в котором вдруг возникли патрули, и изнутри кассирша хлопнула оконцем. Попробовав сказать себе «всё ерунда»,  и к путешествиям одной не привыкать стать, к тому же всюду люди, и эта часть пути — славянская Европа, и все границы мира держат не власти, а деяния доброй воли направленности светлой от людской души, я попыталась продышаться. Неплохо бы расслабиться, достать «фотопарат»   и «выфотиться»   для почина. Но вдруг спустился холод, стало мрачно и закружился снег. Патруль исчез, окошки касс по-прежнему не открывались, безостановочно строчили поезда, но мимо. Сводило зубы.

Подгулявший парень, возможно местный, из городской шпаны, невероятно озабоченный стремленьем рвануть за тридевять земель, после какой-то свежей свары, ввалился в зал и, кулаком в окно, хотел потребовать себе билетик. Утихомиренный жандармом осмотрелся и сразу протрезвел до немоты: сидели двое негров, седоволосая чета, вся в знаках респектабельности, невероятный чемодан читавшего газету бизнесмена, с повадкой опытного дипкурьера и золотая молодежь мажоров в свадебном турне. Пораженный до угрызений совести перед державами парнишка стих. Потом стал замерзать и засопротивлялся обстоятельствам крамольно. Он дал кромешный ритм, ладонями по краю деревянной лавки. Потом призывно посмотрел на негров. Но афроевропейцы тамтамы в поезд не берут. Парнишка воздуха набрал и что-то спел из «Друппи».  Такой английский в данном обществе не понимали. В припадке обуявшего гостеприимства он не сдавался, он всех решил согреть на память о своем турне.

— Мы тут загинем к утру! Пойтэ! — Вокзал нахохленно молчал, стонали ветры в узких окнах

— Ты росинка? — он рассмотрел меня под шляпкой из Парижа, — Есть така пьесня, котору тут все запоют — ты это знаешь.

Он затянул «Катюшу».  Случилось чудо. На английском, голландском, немецком, русском и чешском — подстрочником, одновременно и абсолютно в унисон, как гимн, как «Боже, меня храни»,  больше «Интернационала»,  и, лучше чем «Гаудеамус»,  под своды здания рванул мотив. Все пели со словами. Только чех в конце допел какой-то неведомый куплет о том, что Катя парня не дождалась, дала обет. То ли замужества с другим, то ли за мужество стояти. У хитрых чех не разберёшь. Фольклор. Стихия.

Поспешно миновала буря и подали «Экспресс».  Парень остался на перроне и помохал рукой. Вступленье в поезд на территорию другого государства, по предъявлении диппаспортов. Это войска без них ходили туда — сюда. И терроризм. А жизнь скромней.

Я подняла лорнет с альпийской горки, и очи заплеснув цветистой акварелью, глядела, шею заломя, кругом себя пейзаж цветущий, берёзовые бруньки, и лазурь, и котиков на бархатистой вербе.

По знаку «Пли!»   глаза Матвевны работали, как установка «Град».  Сопроводив сестру с крыльца, Лида Семеновна, простоволосая ходя, спешила мне на выручку словами:

— Взяла бы шаль, теперь в саду роса.

Я возвратилась в дом и стало ясно, что приготовлены пипетка, пузырёк. Истошный альбуцид. Прокапали зрачки, уселись в кресла, и Лидия Семённа начала:

— Хороший фетр, когда порывом ветра сметает твою шляпку в лужу, действительно способен оправдать все ожидания — неловкости исключены. Не бегай на посмешище по лужам, дождись, пока убор сам совершит свой элегантный перелёт с посадкой. Шляпы летают как бумеранги. Встряхни, посмейся, но сразу не надевай. Дождись, пока утихнет ветер и окружающие отвлекутся. Хороший фетр сам оттолкнет всю грязь и неприятности от обладателя разумной шапки. Алла не тем сильна, что много лет желудком выдерживает должность на поприще торговли, обедая из года в год мороженым, а тем, что руководствуется принципом: можно обманывать в цене — нельзя обманывать в товаре. Шляпки пристало покупать не с фабрик, а у ручных модисток. Но мы живем в своей стране — учись пока носить, там будет ясно…

Волею и неволею причастны к различным временам и социальным страхам, сёстры перебиваясь кое-как, плачучи жили, да только в том крепки стояли, чтоб дьявола победить и мучителей посрамить, а о безделицах не тужили. Почитай, пятидесяти годов девицами, а кадрилью их не притопчешь, лихой человек или ябедник — им всё прозорливо было. Выстаивали.

Время жизни заполняли преображеньем мира. Без средств на саженцы, занялись доместикацией растений. Из болота Лиля носила побеги диких трав или деревьевь, а Лида их отмаливала — прививала на своём участке и получала дивные сорта. На стволике шиповника — форзиция и роза с цветеньем летом и весной. Соединенье невозможных ипостасей. Матвеевна с Мяхвётевичем на дедушку Крота слалися, что мудрый дед, с клюкою в огородах денно сидючи, видал, как на болотную калинку стрижи садились и ели грезнь. Дед сблазнил виноград на Средней Русской ниве. Между собою присоветовали, как укоренить лещинку в междурядье и внукам свежих ядрышек лузгать, когда приедут на побывку. Теперь лещина расплодилась и заслонила окна всем, сливы не стали вызревать. Опять соседям незадача — погнались за сестринской модой, да тайны не прозрели… Всё взял извод.

Лида Семёновна на балку потолочную поспешно проморгалась, запитывая «альбуцид»,  и тщилась, скована полиартритом, руку переложить к увеличительному в большой оправе, почти что неподъёмному стеклу.

— А я в лорнет увидела болото. — Понятья не имея о такте в разрыве наших возрастов, я хвасталась хрусталиком младенца. — Там красные побеги верб уже в котятках. На Первомай.

— Это настали велици дни, — святая Пасха.

Теперь мне кажется: тогда, на уровне долгих пространственных бесед, любая мелочь могла бы для меня, беспечной, проясниться. В оттенках принятого в их быту особенного бытия было что-то неведомое мне, неуловимое и чаянное особым шармом. Всё прояснить могли бы пространные беседы, жизнь с разговорами рядком, но на разрыв судьбы закручивалось время, брало своих себе и сил на рядомбытие не оставляла. Сквозь косность, нехватку времени и вечной, всегдашней беспроторицы в делах они тихонько угасали. Я уносилась вдаль. И всё же в рамках этой выделенной возможности присутствия мгновеньем бога для, от случая до случая всё больше удивляясь, я озабочена непониманьем до сих пор: как изгласить оттенки рая, не позволявшие звучать печали в их доме? В их саду? Видимая узость кудесничества в крошечном пространстве была так глубока и достоверна, что в нем царящий дух усадьбы, паки образ старинной акварели, выпадал по форме и лепотой альпийских складов и регулярных парков англичан, и прелестью версальской пасторали.

Лида Семёновна приладила очки с давно утерянною правой дужкой и посмотрела на открыточку в лорнет.

— Вот это крымские дворцы. Цветёт багрянник, по преданью на этом дереве повесился Иуда из Кариот. В нашей природе таких оттенков у цветенья нет.

— В нашей природе цветущие деревья редкость. Кроме садовых.

— Взгляни на обрамленье рамки.

— Виньетка?

— Не совсем, это рокайль. Мотив декоративный — осколки раковин и гладыши камней.

— Рокайль — стиль восемнадцатого века, эпоха Рококо.

— Отменно. А почему шептанье раковин хранило дух абсолютизма масонского столетья?

— Салютовало кризис?

— Крещендо высоких «ля»,  звучащих в спиралевидных завитках диковинных ракушек — это тайна. Асимметричное движение — изыск, а дух интимности, комфорта — вниманье к личному удобству. Так жили.

— Уход от жизни в мир фантазий и смутных грёз.

— Поезжай на море.

Я приоткрыла створку окна веранды. В их кружевном быту всякая мелочь была исполнена под сувенир, эти открытки времён парижской выставки — подарки женихов, давно покинувших причал на Графской пристани. Эсминцы Великобританского комфорта их поманили в шум волны у кромки севастопольского порта, и весь рок — айль. Дальше нету земли, дальше бездна морская. Оплаканные в кружевных манжетках невыцветающие фото — во времена царей и проявитель плёнкам настаивали в чистом серебре. Но с Лидочкой нельзя не согласиться — беременную женщину нужно купать в прибое морской волны. И Афродиту в пене на раковине подавали — всё ради красоты.

— Я приготовила тебе немного книг. — Возможно, Лидочка и знала, а мне и в голову не приходило, что эти, никчемные соцреализму, букинистические раритеты — клады непереизданных творений — корабли мыслей от золотого дна.

Что заставляет невест не следовать за женихами в чужой предел? Ведь там спасенье, здесь — темница. А вот отнюдь. В них, рожденных на кромках девятнадцатого века, с инерционным воспитаньем на восемнадцатом, где обязательное знание латыни, греческого, раздельнополое развитье и страсть к стихосложенью, так рано вызревали чадо в личность, что эмансипация Складовской испепелила кротость декабристок на дробные кюри, а перед тем бестужевские курсы смутили умненьких поповен повеяньем призыва к разночинцам — несемте просвещенье в массы — и, хрупкие, поволокли и надорвались. Потом графа — «происхожденье»,  железный занавес и порты на цепях вдоль акватории залива — преграды местного значенья, и внутренний зарок — колокола своей земли крещендо высоких «ля»,  «ми»,  «фа»,  уснувших, как в душе, в ракушке.

— Здесь мемуары Щепкина. На литографии запечатлён момент, когда он выступал перед Екатериной на диабазовой террасе у воронцовского дворца. Алушту посетите. Рельефы скал и контуры дворца так совпадают с береговой каймою побережья, что при взгляде с моря дворец словно изваян из Ай-Петри и вправлен в скальный диабаз.

Дала еще чего-то с ятями в подарок, словно в нагрузку, — какой-то Гауптман, как всё это тащить? Пыль вековая — чёх бессильный. Глоточек гриба чага. Увеличительный лорнет, нет, лучше — биноклик театральный, переливается по строчкам фокус, ловлю оптический эффект. Прошу прощенья, Шарик, это не лазер обсерватории Ай-Петри, это солнечный зайчик. Если все псы, ну просто в мировом масштабе, вступают в тайную организацию по охранению людей от неприятностей и козней, то кто уберегает страшнейших хищников природы друг от друга? Биологически самый кромешный тип — он превзошел в своем развитии способностью уничтожать себе подобных все виды. Человек. Волею и неволею многому неисповеданному за жизнь причастен.

— Мы их не видели — ни на свинарнике, ни на тракторе, а едят они — первый кусок.

За поволокой тюля Матвевна принялась глаголить о прелюбезных словесах с дедушкой Кротом. Половичками вышла на крыльце, хваляся, потрясти, и голосом елейным припевала:

— А нынче молодежь такая, хожу по лестнице — перила не уступят!

Дедушка в шубах хрипло, но в тему отозвался:

— Палочка хлоп — на пол — лови её. А деньги ношу в пакете из-под молока — пока достанешь… а магазины с лестницами нынче. Куда, гляди, и понесут…

Мяхвётевич настрой к преодолению конверсий стремился укротить прочтением газет. Газеты, вообще, нежалкое к съедобному. А он был убеждён, что самая большая тайна жизни — пищеваренье — и к нему без аппетита, как к воздержанью от похвал — с большим почтеньем. Он боялся, что мирозданье рухнит до обеда, потом до ужина. Шутил о недостатках своих соседей и всякий раз пуще пакости несотворенной опасался, что их творческие способности могут оказаться ниже критических. А так оно и было.

И только Шарик покорно созерцал борьбу окрестных мудрецов с лишеньями, в которых преобладали цвет, благозвучание и выкуп за грехи.

От Лидочкиных жалостей по мне, от её персов и латыни, и византийского Романа Сладкопевца иду домой. От седмохолмого приима столицы несу «Полено»   — популярный тортик — и палку колбасы.

— Распри.

— Не обязательно, любви мешают войны. Вот сорок лет мы без войны, не обсуждаем практику Афганистана, и ничего — детишки-семьи, всем хорошо!

— Распри. Какая разница, какие — междоусобицы со свекрами или гражданская война.

— Им был не уготовлен крымский Севастополь — они ушли в Царьград. Выше слова и разума — Византия прикрыла сливки христианских кровей, на кириллицах воспитанные, из седмохолмой изгнанные.

— Распри от колебания страны двумя морями. Между двух морь стоим выше слова и разума есмь.

Можно было припухнуть от домашних споров историков с филолухами. Материнские выпускники, у которых один родитель — водитель, а другой — штурман по связям с общественностью, на Первомай осаждали учительский дом, как родной. Вмиг для меня не оставалось места. У мамы были те детьми, кто мог цветисто расписать свои успехи. Обратная медаль педагогического такта?

С университетов третьего Рима съехав на праздники, кичились доступом в фонды Ленинки и надо мной в угоду матери подтрунивали: вот, младшая сестра — и то с моими сочиненьями в Архивном институте учится, а я и в Бауманку поступить не утрудилася, теперь в артистках на подмостках подвизаюся. Плохи мои дела. Я даже перестройку Горбачева назвать «валюнтаризьмом номер два»   не догадалась. Образованья не хватило.

Читаю Гауптмана с ятями и ухожу смотреть концерт в ДК.

Ассандр Палыч был портун бывалый — бог входа в гавани, где портуналии кипели «на ура».  Здесь празднества, как запредельные заливы: одним — преодоленье стресса, другим — улучшенная достоверная легенда, а третьим — цеховой почин. Распределенье привелегий в портунатах Ассандр Палыч выверял годами. В партере бархатного зала по приставным местам, ступенькам и галёрке, с учетом значимости приглашенных, где первый ряд, расписанный по персоналиям от центра — на края от глав до замов — затылки вожачков являл попеременно сидящим сзади: завком, партком, райком, месткомы. Концерт не нравится — прицелься ниже, изучай рисунки лысины и завитки макушек, прикидывай, кому чего осталось. Тронный портал для каждого в одном ряду, на стульях с кумачовым бархатом, прибитых воединой планкой к полу. Оковы деревянной пуповины были основой тоненькой оси, по ниточке которой вертикально вверх уйдут пластами, импульсами, солнечной короной те поколения акселератов, которых воспитает уходящий век. Соборность сопереживанья в таких концертных залах, конечно же, не возникала, но призраки согласия сотрудничества поколений над кумачёвым цветом влитых дорожек и ковров, застеленных под первым рядом, стяжало уваженье и почёт к властям и иерархиям господства. В затылок поравняться с ними мне тайно не хотелось, они равнялись на Кремлёвский зал, но как-то кривовато, нелепо, неуклюже и согбенно. Хотелось шаг ступить и повернуть, несовершеннолетие не позволяло.

Сегодня Алка тараканьей лыткой меня задорно умыкнула взглянуть на зрительском вниманье, как эти мраморные холлы и лестницы парадного крыла, украшенные стендами с изображеньем искусственных дыханий гражданской обороны и лозунгом, что в жизни есть место подвигу всегда, напомнят мне теперь о прошлом. Надо сказать, что акты вандализма на наших агитационных стендах встречались редко. Каждый родитель был заводчанин и градообразующий жилец, радение о дисциплине детства было всеобщим свойством взрослых — в узде держали. Всех касалось. Мои потуги к прекрасному Портун пресёк публичной лекцией с разносом примера пагубного воспитанья, когда на заработки новогодних ёлок Снегурочка купила перстенёк. На худсовете было решено избавить данную персону от многолетней роли бессменной замороженной — с формулировкой «Быть не имеет моральных прав, поскольку детей она не любит».  Беременна любовью к детям, сегодня заявилась и примостилась в первый ряд. Вахтерша мне отмерила здесь место, как прихожанке из столиц с почётным детством этой сцены. Я перстенёк надела. Выход в свет. Не затрудняет принадлежность соответствию, обозначает позволенье быть.

Пурпурный бархат занавеса дрогнул, зал осветился, на сцену вышел хор в лаптях и встал подковой. Второе отделенье. Серпкасто-молоткастый пролог я пропустила. А во втором ряду за мной случились лоботрясы — кто списывал, шпаргалил и неуды хватал. Они теперь кооператоры. Такие университеты. Надели золото кусками — цепь как у Шарика, печатки на руках. Учиться у них объявлено не модным — закуй железо, покуда Горбачёв. Сидела бы я голая теперь без перстенька. Они в почётных спонсорах. Страна дождалась возрожденья. Меценаты.

Я вслушивалась в трехголосье. Ирины не было, её потенциал остался. Своим напудренным фасадом, декольтированным каре, экзальтированной манерой она продлила хор на два крыла, от закулисья к авансцене. Заводоуправление охотно перечисляло деньги на заказ костюмов академическому хору Берендеев. Костюмы шили портные мастерских в Большом Театре. Вечные вещи, они переживут века — и перестройку, и конверсию, и святцы житейских рассуждений домостроя. Порок и добродетель поддерживают, создают друг друга, идут года, они отслеживаются на память, чтоб отслоиться, перестать друг другом называться, и нанести лета слоями новых эволюций. Спираль традиции. Но априорна истина одна — всё здесь во благо и во вред. А сцена с залом способны отбирать зерно от плевел. Захочешь различить их — наклонись. Поклон. Финал. Аплодисменты. Рокайльный завиток повис вращаясь над пространством зала с чистейшим «ля»   от высохшей слезы.

При общем равенстве наскального рисунка серпком и молотком соцреализма станочники культуры Берендеев тряхнули сединой такую новизну, что полнометражные гастроли Зыкиной в конце семидесятых, во славе её звезды, почёта и наград случались по пять раз в году.

И память вспять по тонкому лучу уводит в меловые отложенья, где спрессовался опыт. Шарж того, что обижало, злило. Ёрш сознанья. Младенческая неуклюжесть наглазелась на привилегированный соц-арт.

Почва наша (подзолка, глинозём) родной культуры, благодаря столичным связям Ирины с Ориадной, поприростала карстовой основой такого плодородья на дрожжах известности, что девочки из танцкружков и студий всплывали балеринами Вагановского. Лебедями утята крякали в хорах, которые не помещала сцена по вертикали многоярусных ступеней отлитых специально под поворотный круг. Дерзновенно из музыкальной школы выпускники шагали в Гнесинку аллюром, и наше музучилище было объявлено труднейшим по стране. Кстати и вспомнили, что здесь в забвенье преподавал когда-то Окуджава, а до того о дружбе с ним отец мне говорил в полголоса и дома. Откуда ни возьмись — опальный Хиль решился дать концерты. Полагалось, что здешняя любовь к искусству свободна и легка на взлёт. Пел самозабвенно. Два часа. В зале сидело девять человек, из них — четыре проданных билета. Это восприняли как анекдот, скандал замяли, Хиль не был Зыкиной. А вскоре прорвался слух, что местная команда по женскому гандболу в сезоне станет чемпионом мира! Смеётесь? Так оно и стало на целых десять лет подряд, вперёд, с династиями, вплоть до перестройки, а рухнуло, когда дочь тренера стала вдовой владельца казино. Ведь чемпионки по гандболу не переносят мяч в корзину, блистая грацией в бою, но там — спортивный риск… А игровой азарт, когда полётом шарика на барабан рулетки срывает жизненную цель, — то калаши не мажут, манят. В одну корзину не кладите яйца мячей, шаров и калашей. Теперь вы не смеётесь? Я, с позволения, продолжу и обобщу: партократы обмозговали соревнование культуры с восходящим спортом и, чтобы избежать, решили всё обмыть. Подызыскали дату для возведенья молодёжной стройки, поставили купель, наполнили струёй, прочищенной на фитонцидах, и заявили Спорт Союзу: «Соревнованья проводить не сможем — у нас гостиниц нет!»   Стандарт-дорожка, двадцать пять, артезианская вода, плюс фитонциды — такой косищи, как у меня, на пьедестале пловчихи юниоров Ростова, Кирова, Казани не видывали отродясь! Не верите? Да с наступленьем рынка нашу водичку Центральная Россия в бутылках покупала из под крана, пока не запретили бренд! Или пока не продали? Не помню, они ведь академий не кончали — кооператоры и меценаты. Их образ действий Фрэйд не разберёт. Такие тараканы в мыслях. Но верно и доподлинно известно, что нечто априорное оборотилось маркой фирмы и было продано. С аукциона. А сам артезиан живёт. И слава богу. Питает кимберлитовая трубка. Такой вот он у нас, рокайль. Не шуточки: сорокатысячное поселенье с бассейном, баней, детсадами и прочим соцпайком от общепита на скважине с замывом в недра на десять километров! Плюс завод, коптильня, хлебокомбинат, теплицы, кинотеатр, и ресторан, и детская мурлычка, как называли местное кафе. Об этом вслух не говорили — завистников боялись. И перенаселенья. А также не давали увозить невест. Не всем, а лишь кому не попадя со спесью.

Только для Зыкиной, из чувства уваженья и развлеченья для, преподнеся хлеб-соль, проговорили, что тесто здесь не дрожжевое, опара единственного города Союза, где из-под крана хлещет особая вода. Похвастали? Нет, элегантно указали, что вес не наберёт от пирожка. Я и сама теперь смеюсь, как мы с такой стремнины угодили на нефтяную нищету. Не разъедайте душу хлором. На очистные сооруженья у нас водили делегации гостей — входило в панораму посещенья. Нанюхавшись и нахлебавшись столиц и заграниц, выпускники до перестройки стремились на возврат — как гильзы, опустошенные борьбой, и упоённо подхватывали знамя залёгших отдохнуть первопроходцев. Для управленья жизнью в таких условиях достаточно капризничать на лаврах. Ирину с Ориадной подзабыли. Портун пыхтел и куролесил, но Пугачёву так и не позвал. А Валя про «курносики»   пропела. Аншлаг и прибыль. На подход — Леонтьев.

Без маминой Ирины хор раздробили по вокальным группам выпускники консерваторий. Мама страдала без дорогой подруги, но отнесла нерукотворный памятник — потрёпанную школьную тетрадь с каллиграфическим отображеньем текстов пером педагогини под пенье примадонны. Хор оживил репертуар. Вокальные загоревали. Сравнив житьё в великих Байканурах, домой рвались дипломники механики и оптики, на факультетах кибернетики и прочих прикладных математических наук просчитывали возведенье четвёртой — нет, ошибаюсь, — пятой обсерватории, но замаячил слух, что там, в торфяники лосиного болота, запала кимберлитовая трубка и может быть полна. Геодезистов за изыскания вознаградили и удалили восвояси, а до торфяников продлили особо охраняемую зону от бешеных лосей. Корреспондентам велено молчать и не писать под страхом санкций, беременных лосих — пересчитать и вывести. Потешным было, спустя года до грани нового столетья, услышать в светском разговоре магната с олигархом, звено восторженного всплеска, в момент, когда пришлось признаться, в каких местах я родилась. Облагороженные толстосумы явили мне познанье Берендеев возможным венчуром об инвестициях в алмазы. Могучие леса и торфяные топи их не пугали — болото осушить при современной машинерии и дешевизне рабочей силы для них пустяк, а риск пустот и качество алмаза им исключили и гарантировали экстрасенсы… пообещав, что, может быть, наполовину, ну, может быть, на треть, шкатулочка полна! Риск в бизнесе — как воровской азарт. И твердотельной электроникой компьютера его не просчитаешь — шальные, бешеные деньги. Нырнуть в торфяники, чтобы добыть там тонкий луч. Ведь солнце не продашь. Энергетическая западня планеты хранится в кошельках под северным сияньем. А когда-то мы грезили о равновесии систем. И циклов. И империй. А всё подвинул тонкий луч.

И всё же первомай объединял в колоннах демонстрантов. На площади перед Дворцом культуры и окнами к его афишам стоял кирпичный дом с универмагом на первом этаже — застройка под полтинники Советской Власти для прохожденья демонстраций по центрам городов, где нет Кремля. Кирпичный дом, сам походивший на кирпич, с пятиэтажного балкона давал такой пейзаж на панораму Первомайского потока, что Ориадна держала нить своей собачьей фермы, не выходя и не спускаясь, — с балкона было видно триумф-апофеоз дворцовых портуналий. Командовал парадом, как всегда, Портун — Ассандр Палыч. Он направлял колонны ещё до построенья в плацдарме улиц, линейкой и карандашом на карте города в дворцовом кабинете. Принимал парад начальник части, приветствовать трудящихся с трибун выстраивалось всё заводоуправленье, правей на край ставили женщину из ветеранов славы труда с краснющим бантом в лацкане джерси и туго сколотым пучком волос, которому не страшен ветер. Такие женщины, как Ира с Ориадной, снижали революционный пыл бойцов, их лотосная поступь и завитые букли на ветру сбивали ароматом «Красной Москвы»   парадный шаг. В такие дни Ирину с Ориадной куда-то задвигали, на задний план. И даже школьная химоза, посмевшая придти однажды на праздничный парад в газовом шарфике, сколотым в краешек позолоченной брошью, была отвергнута орденоносным президиумом в дальние колонны, хотя сама была орденоносной супружницей у председателя профкома. Ей репутацию спасла блестящая по результатам учеба сына на подводном флоте. Ирине с Ориадной преподнести на жертвенники реввоенсоветов младенцев было поздновато, а фигурять в колоннах по асфальтам не полагалось в запахах духов. И далее: уж если демонстранты не станут сдерживать гражданского порыва и запоют, то в этом разе дурным оперным голосом кричать припев времен гражданской — это звучанье элементов. Их у нас есть и надо спрятать. Лишившись искушенья исполнять всемирный «Интернационал»   в ноябрьские и продолжать до первомайских, Ирина компенсировала дух протеста, сменив удушливую мякоть «Красной Москвы»   на горестный «Ноктюрн».  Заметив, чем запахло у примадонны, прима изловчилась и рижским поездом доставила «Клема».  Народ шарахнуло и снова притянуло. Запретные плоды. Куды деваться. Теперь с божнички пятиэтажного балкона в домишке кирпичом, пожня свой пай в «копэративе»,  благая Ориадна взирала под стопы, где двигались колонны демонстрантов. В упряжке пёсики рычали, но не могли отфыркнуть пух, пыльцу и странноватый дождь, замешанный на шоколадных хлопьях. Фрагмент маршрута с балконной панорамы сплывал шарами, музыкой оркестра и удалявшимся «Ура!».  Хотя в те времена приветствовать парад с балкона считалось неприличным, и ветераны войн преклонных лет стремились вежливо, глазами следуя колонне, стоять на тротуаре с велосипедом, внуком и флажком. Наличествуя указателем отсутствия возможности и права на движенье: костыликом у дедушки, дошкольным детством у внучков.

Колонна сгинула, куда-то бухали фанфары, как в отдалённом подреберье сердечное житьё давно уставшей балерины, и Ориадна тихо опустилась на табурет. Коричневатый дождь усилился, и закружилось хлопчатым пухом что-то похожее на снег и вальс «На сопках Манчжурии». 

— А помнишь скандал на географии? Как ты спросила у Кондрата: «Мальчжурия»?  Великий путешественник на склоне лет — учитель географии — был просто поражён. При классе. Откуда ты брала всё это?

— У Лилии Семёновны. Архивные сказания о Китеже. Тибет.

— Ты так ему сказала?

— Нет, в пятом классе я была умнее. Сказала, что прочла в журнале «Вокруг света». 

На хлопьях покачнулся вальс и тихо опустился под стельку лотосной ладыжки балерины.

— На репетициях по танцам не забудь: нельзя садиться после вальса. И пить. Это вульгарный признак — отсутствие здоровья повлечёт. Езжай.

Собачки взвыли. Пурга коричневого снега усилилась и шла всю ночь.