"Ангелам господства" - читать интересную книгу автора (Пахомова Светлана)

Глава 4

Назад, в Москву! Уже потерянное детство ладошкой следом не помашет, а однодольные осоки и старый дуб, смотрящий в небо, и танец дрожи у ольхи — кадрили тонкостного чувства — под шпалы убылью назад! Приветом, лязг железа, скорость, ветер и звук, как буферный удар железных лат. Я мчалась в поезде — уйти от хлопкового пепла. На скорость устранялся страх, и неизвестность отдаляла ужас, который людям предстоит ещё узнать. А где-то там, в лесных грибницах, уже грибы меняли свойства, колонии бактерий, покуда неизвестные науке, творили вирусы, конфигурациям которых иммунитет людской не предстоит. Культуры плесени неведомых микробов качнут евронормалии — и жизнь прорвется колокольным звоном, если откроются секреты естества. Бунт одомашненных зверей, самоубийственная акция дельфинов и гибель птиц — всё предстоит.

Привычный запах общепита на лестницах, воскресный день, узбекские студенты из Ферганы — целевики, им гарантирован и вход, и выход по распределенью; отменный аппетит к национальным блюдам звучал как плов — казан без дна.

— Теперь все занимаются новым индийским танцем. Какие-то ужимки, выкрутасы на основаньи хатха-йоги. Кругляк всё притащил — свою девицу из американского посольства сменил на пассию индийского. Там что-то техногенное под Киевом, по радио передавали, все шепчутся… ты слышала? Федор из Киева кому-то позвонил, то ли ему перезвонили. Короче, Федя приедет — ждут потехи.

Рыбёха знала всё об общежитье.

Четвёртый ядерный реактор. Концентрация эллипсом вокруг эпицентра. Ветром раздуло. Самолёты не справились. Топляк в белорусских болотах свалился лесоповалом сожженных стволов на жерла кимберлитовых трубок и станет вторым эпицентром. Тысячелетия грядущего. А мне не до мумий в торфяниках, и термин «эко»   еще не вразумлён, и разница света и радиации мною не познана, и почему мозги станут считать быстрее, чем ноги — ходить, и что такое титр токсоплазмоза, и где берутся экстрасенсы? Змоционально-хронический стресс. Закроем собеседованье с Рыбой в стране советов до вечера — помчусь в Фили, там желторотые птенцы суворовских уставов на монастырских пайковых хиреют. Еду. Метро, автобус, КПП! Привет, собака Джулька. Служу Советскому Союзу, тащщ, дежурный! Чуть честь не отдала простоволосой головой. Джульетта хвостиком вильнула. И повела мордой мой дипломат к решётчатым воротам.

История происхожденья этих пушистых, умных привратников Москвы мне не известна, но их полезность оставляла память. Погладишь Джульку — и смягчится на пункте пропускной режим. Суровость постовых менять на нежность к псине — валюта подкупа на КПП, которой я случайно овладела — загадка логики мужской. И эта нелогичная загадка срывала результат. Как шкварки с раскалённой сковородки с плаца рванули построенья за ограду. Команда: «Вольно! Разойдись!»   ещё за спинами звучала. Чёрные с красными искрами полосок на укороченных погонах, неслись к литой ограде, просачивались в прутья, чтобы не тормозить свой спринт на КПП. Перемешался бег вприпрыжку, похожий на скачки термитов, с многоголосием скворцов, весенней осыпью цветенья. Летели вскачь! Как ковшиком, фуражками черпали весёлый тополиный пух и яблоневый цвет. Мальчишки. Черёмуховый ветер холодным серпантином гнал вьюгу лепестков на бровки старых тротуаров, на чищеные сапоги, ремни и бляхи. Позёмка лепестков кружилась смерчиком по зеленеющим газонам, и одуванчики стремились расщепить свои озябшие бутоны, чтобы светить им солнцем. Недолетки всё приспевающей войны с Кавказом. Прохладный май, но без шинелки прорыв в весенний город, закутанный в снега на памяти последних увольнений, был подвигом спасенья. И любви.

— Меня распределяют в танковое.

— Ёрник, еще скажи, что в мореходку! Тебе дядья кремлёвку уготовили. Я слышала зимой, ты ж не снижал потенциалы рода на клоунаде и подмостках.

Смолчал пострел. Моей наивности и простодушью давно велели младшеньким не знать и не уподобляться. Наверно, из признательности за бананы подчистил совесть переполненным желудком:

— Мне передали родичи твои тетрадки, чтоб сочиненья не боялся.

— Когда?

— Вчера.

— Так, значит, тебя, заброшенного, навещали? Зачем меня при положении гонять? Я прямо с поезда — к тебе. Жестоко.

— Они решают.

Неплохо второродки ценятся по жизни, наверно, потому, что плановые дети. Всё учтено. Может, я впрямь гадкий утёнок, и взглядом издали совсем не удалась. На быстрой рыси подошли к метро — кузен не посчитался с положеньем.

— Тут у меня билет в кино, боюсь не опоздать. Ночую в Малаховке у дядьки. Там будет стол. Я еду поздравлять в мундире. Тебя не звали? Ты хоть его поздравить не забудь, он любит День Победы, а то обидится. А вдруг ты мальчика родишь? Кто по военной линии его устроит?

Находчивый совет. Совет в Филях. Осталась продышаться на ветру, а он нырнул в метро и канул. При избавлении прощанье не годится? Двоюродная кровь трепет глубокой совести не выдала за слабину натуры. Заимствованье сочинений от старших к младшим — критерий не мучительный, это всего лишь время, которое большие маленьким обязаны давать, как нас родители учили. Единоборство. Ты пишешь по указке на оценку, а мать распоряжается продуктом как собственностью, потом они используют и не краснеют. Теперь взглянуть, заломя голову на небо и дождевую слёзку запитать, чтоб не скатилась.

О, дорогая Рыба, зуд твоих речей — приятное к полезному. Поворкуй, пошурши мне на своём григорижо…григориопольском говоре, чтобы путь к себе оказался быстрее и радостней.

— Театр на Пресне закрывают. Последнее «Прощание с Матёрой»   завтра. А что такое Гауптман? Я тут немного полистала — пьесы как сказки. А что твой брат сегодня не приехал переодеть гражданку?

— В мундире вышел в танковое весь.

— Тебе просили передать: вашему курсу за бунты в деканате устроют годовой просмотр комиссией из мин. культуры. Каплини их придумал утолить показом Жанны.

Инсценировка документов. На этот раз — диплом. Обычная игра, когда скучает министерство. Одни театры закрывают, в других всё видели, а тут премудрый Каплер свои услуги предложил.

— Когда?

— Завтрашним утром.

Балерины передвигают циклы глотком лимонного настоя из трехлитровой банки. На сутки это помогает. Хотя не всем. А что поделать по — утру актёрке смешанного жанра? Чем заглотить свой токсикоз?

Высокий стройный тополь, из великих, потомок станиславской школы, наш выдающийся Царёк-Горох открыл свежайшую палитру грима.

— Что мы сегодня сделаем с лицом?

— Пусть будет Раутенделейн.

— О! Гауптман! — старик качнулся и посмотрел на дверь. Но это восхитительно! Откуда вы узнали? Он запрещён!

— Я знаю. Но не пойму — за что?

— Пока загримируем Жанну, она сегодня будет грустной. Приспустим брови и на веки глаз набросим сказочной палитры. Да вы и впрямь как Раутенделейн. В последний раз я делал этот грим в шестнадцатом году.

Невероятно древний тополь. И стройность и пушистость. Жизненные токи — не превратился в дуб. Тонкостный луч переводил ему по жизни стрелки. Но педагогикой, как все, играл в дразнилки:

— Причины наложения табу на эту пьесу продумайте самостоятельно. Ведь вы на режиссуре — умейте поиск проводить. Я помогу вопросом: кто такой гауптман?

— Немецкий чин.

— Ответили. Хроника пьес в названиях: сначала — «Перед заходом солнца»,  позднее — «Потонувший колокол». 

— Усугубленье темы. Какой?

— Подумайте. Идея немецкой почвы, которая запрещена к переизданию в двадцатом веке.

— Фашизм?

— Вот именно. Перевернёмся в профиль, у нас парик.

— Но Муссолини, Джанни Родари — тридцатые года, тема фашизма в «Чипполино»   звучит куда сильней, чем в «Потонувшем».  Бунт луковиц и ставился, и переиздавался, к тому же обе пьесы — в жанре сказки.

— Но не комичной, а волшебной. Перевернёмся фас — у нас кираса.

— Согласна, Гауптман — волшебный. К тому же Гауптман, по срокам появленья, от гитлеризма сильно удалён, а вот Родари с Муссолини — рядом.

— Перевернёмся труакар — поставим точку в основанье глаза.

Красная точка тонким стэком в бельмо у переносицы — фирменный знак гороховского грима. Никто не знал, что сколь глаза ни крась, они волшебно в зал не заблистают, покуда не случится алый пересвет на перекате глазной мышцы. В пульсации, даже глазное дно даёт свеченье из-под наклеенных ресниц, если от рампы и софитов луч попадает в инфракрасный цвет. Горохов чародей был. Не преподавал. Только гримировал. И только точечно.

— Пожалуй, всё! Вас ожидают костюмеры. Невежливо заставить маяться этих прекрасных дам.

Заставить маяться таких прекрасных гарпий умел только такой дракон как вы. Смущусь произнести, но легче жить когда проносятся такие мысли и посещают мозг.

— Маэстро, только комиссия Культуры может заставить вас присутствовать в уборных… Я изловчусь теперь почаще травмироваться синяками, покуда не узнаю тайны этих волшебных пьес.

— Освобождаем гримуборную.

— Маэстро, это переводы с немецкого?

Он надломился пополам с высот надкипарисной статью и шею динозавра протянул к виску под париком:

— Нет! Это русский!

— Час от часу загадок чем отгадок…

В гримёрку, мои рыцари!

За дверь. Австра Августовна, поплин фасонный, меня в колеты и камзолы спеленала и за кулисы подала.

Неструганый помост, у занавеса — Федор. Должно быть, впрямь в чертогах Лавры — бузина.

— О! Беатриче, друг мой.

Пепел вулкана вьюжил. Я ненавижу ёрников с признаньем. Меня не забавляет эта стать: когда тоской симпатию проверив, мужчина преподносит искушенье. Сподоблюсь ли судьбою Беатриче? Максимкою на реях устою.

— Федор Иванович, в своем студенчестве вы пьесы Гауптмана не встречали?

— «Перед заходом солнца»,  была попытка экранизации.

— Неудачна?

— Как и Булгаков — неприкосновенна выразительными средствами кино.

— Некиногенична?

— Умерщвляет судьбы, когда идёт проявка образов на органический эмульсионный слой.

— Там катионы серебра. Значит, аргентум слишком грубый проводник для передачи тока этих мыслей.

Явился верный Данила Кофтун, бесшумный, как полёт совы. Помог натягивать ботфорты.

— Данил, ты рифмоплёт и книжник. Скажи мне, что ты знаешь о неприкосновенных текстах?

В ботфорте скатывалась стелька. Данила неохотно затянул гнусавым голосом школярства для зачёта:

— Непрочитабельный на слух конец «Шинели»   Гоголя…

В кулисе грохнулись щиты. Приготовленье бутафории за сценой мешало вспоминать. Данила силился, а время уходило.

— Неозвучабельный у Бунина рассказ, помилуйте, ну как его? Дыхание… «Лёгкое дыхание»… 

— Данил, это все знают. «Шинелка»   — незавершена, а «Лёгкое»   написано для кайфа — в конце прочтенья холлотропное дыханье приносит наслажденье от убийства, это отрытые значенья, скажи другое, по драматургии как высшей ипостаси литремесла — такое не распространялось?..

— Распространялось!

Над головами нечто звякнуло.

С колосникового софита, как крановщик из будки — пардон, кабины— смотрел Виктор Иваныч. Мы инстинктивно шарахнулись поперекрёстным взглядом на поиск Ники. Рядом нет.

Рыжуля явно ликовал — опять подслушал закулисье, Персик! Однако часто эпатирует самопродажей в схроне. Рисково режисёрит себе авторитет.

— Эпическое заклинанье, при рядовом прочтенье, похоже на хороший монолог. Молитва, например.

Данилу от цинизма пошатнуло. Мэтр продолжил:

— Но есть, мадам, неприкасаемая драматургия. Не для кинематографа, для сцены.

— Что-нибудь иностранное? Из новых куртуазных маньеристов?

— Нет. Весьма старинное на русском.

Австра Августовна поплин фасонный, внесла, развесила и складками укладывала саван.

Данила встрепенулся:

— Какой-нибудь малоизвестный Сухово-Кобылин?

Мэтр губами бороду раздвинул и стал похож на непородистого льва с оскалом ужаса химеры. Мгновенной трансформацией трагическая грива изрыгнула методу — то, что менее всего возможно было здесь услышать:

— Пушкин! Драматургия Пушкина! Для сцены неприкосновенна. Нет ни одной попытки воплощения удачной, завершенной и известной.

— Экранизация телепоказом «Маленьких трагедий»… 

Кофтун по прежнему был в лёгком шоке от напора, но силился упорно возражать.

— Плохая экранизация! Бессилие безмозглой режиссуры прикрыли песнями — и вот вам соперничество с мюзиклом «Юнона и Авось».  Русскому человеку, тем более воцерковлённому по православию, и истинному славянину, не может быть понятно, что такое «Пир во времена чумы»,  и как могут живые сидеть за одним столом рядом с мёртвыми?! И праздновать! Это в культурах чёрных племен в пределах Южной Африки возможно…и в Западной Европе, например, но говорить об этом в мелодике русскоязычной речи — соединять сознание враждующих культур через молитву «Отче наш»!  Всё, что останется, — молитва. Чтобы спастись, и отстраниться, и этого не видеть и не ставить.

Мэтр вдруг завёлся.

— В культуре, тяготеющей к католицизму, литературное прочтенье эпидемий всегда сопряжено с астральными явленьями. Это приподнимает тему и облегчает подъём её на воплощенье. Возьмите «Сон»   — написано Шекспиром: «Луна, владычица морских приливов, бледна от гнева, увлажняет воздух, и множатся простудные болезни».  Всё же это предупреждение в словах, слова в гекзаметре, а этот стихотворный слог по колебаниям — молитва. Пушкин утрачивает музыкальность, когда будирует погибельные русскому сознанию и темы.

— Моровый столб на площади, ходячий памятник по городу. На сцене — как это ставить?

— Моровый стол, шагающую с пьедестала на почве ревности фигуру — это пласты тяжёлой философии, след мистицизма и каббалы. В драматургии.

— Так! Тридцать два!

С извечной меловой разметкой на сцену вышел Ляксашка — ногощупальца большие, вооружен мелком и тряпкой, за ним — сонм рыцарей термитно-броневых, и он с ними во племени. Сказал спроста:

— Ты, Виктор, проглоти её с хвоста, коли выдала сути головою.

От этого мужского шовинизма порою зло брало:

— На этот случай хвост, окаймлённый кожной складкой, природа мне предусмотрела.

Уходим в глубь кулис — осталось мало до звоночков.

Наверно, тихая осатанённость к моей натуре подступала, но канула — Австра Августовна своим размеренным уменьем творить покой одним лишь поворотом локтя по закосившейся кулисе дала понять, что всё творимое — не новость. Она, как древний австралопитек, сценографическое ископаемое, соотносилась с высшими человекообразными приматами отряда театральных. В тяжелой атмосфере пройдёт спектакль, всё разорвёт на клочья худсовет, под лестницу шмыгнёт и затаится там котяшка-змееборец, а Австра Августовна подойдёт к кулисе, локтем тронет — и злая атмосфера отлетит. И чисто поле готово к новым битвам. Она тайком облегчила и постановку сцены казни — на ткани рубища продёрнула мережки, чтобы шестиметровый шлейф мне не тащить обозом. Да, костюмерши-австралопитеки, как многочисленны их безымянные находки на лоне рождества театра. Останки их фантазий и умений переполняли полки и вешалки, где среди благ настоящего, благ будущего, предметы потребленья ремесла с годами превращались в экспонаты. Единственная неприятность — эстеты слова, такие, как Марина. Прерогативно эстеты слова вычищали их австрические языки. Но прерогами совершенства проткнуть броню гнедого бутафорства — легче себя за локоть укусить. Поверхность для ристалища сужается, при повышеньи иерархий пирамиды.

Газетный свёрток, скрученный кульком, из складки занавеса ткнулся в край колета, и я очнулась с окриком «Поберегись!»   Арахис в шоколаде!

— Святая мама! — Австра Августовна тряхнула привычным жестом не кулису, а свой подол фасонного поплина. — От закулисной пыли чахотка будет министерским!

Невероятного размера гигантский задник лавиной складок сыпался с колосников.

— Откуда такая зрелищность?

— Заимствованье у военных — парашютный шёлк! — Генка гремел во рту арахисом, как жерновами. — Смотри, процесс паденья складок не прекращается уже минуту!

— Похоже, это парашют для ниспадания космических корветов.

— Как ты догадлива. Разминку делать будешь? Арахисом.

— Грим потечёт. Марина мне артикуляцию поставит.

— Займётесь в ботфортах йогой?

— Дыхательной гимнастикой ЦИ-ГУН.

— А это что ещё за новость?

— Послушай, Корин, другом будь, Данила в костюмерные запропостился, найди Марину, чтоб я не продала костюм. Ведь вероятно, зрители уже собрались…

— Ты беспонтовая бродилка! — Николь возникла как всегда, из другой пьесы, как из табакерки. — Смотри, забродишь! Корин правда, сгоняй на кафедру, Марину посмотри. А беспонтовая опасность продать костюм уже возможна — там, в гардеробной, бывший завкафедрой с женой, уже изъятые из нафталина, ручки двери своей машины подставили под поцелуй, и мэтр их, изворачиваясь, держит, чтоб раньше министерских не прошли.

Корин изъялся из кулисы с огромным удовольствием. Николь на повороте словчила у него залипший свёрток из пятерни — и нос наморщила. Достала треугольную салфетку, просыпала кондитерскую гальку на вывернутую дугой ладонь и позу приняла для разговора с упором на ногу. Облегчится моё уныние, если она возьмёт их в рот. Кондитерские камешки коварны — годятся для логопедических затей. Но Ника позу приняла победы с крыльями. На оттопыренной ладони, горкой, лежали сладости для украшенья, и горделивая опора на цыпочку функционально развитой стопы, держала темечком осанку, как будто, самофракийское отродье, несло кувшин на голове. Сейчас начнётся. Скорее бы Марина. Каким вопросом её новейший, наверняка приспетый и осмакованный вопрос опередить? В каких она витает сферах? О чём был наш последний разговор? Откуда у меня катастрофическая неприспособленность к интригам? Великодушие? Воспитанность? Великодушнее сейчас уйти, какая мелочь мне не позволяет? Глупость. Отсутствие младенческого опыта московской коммуналки. Самопожертвованье зависти из любопытства или боязнь, что малодушием попытку избежать сочтут.

— Что вы там ставите в хитонах, на котурнах?

— Лисьи страсти.

— На «Лисистрату»   замахнулись! В чьи руки Мэтр хитрости предал?

— Пустое место азовское. Петлюра ставит.

— Мужайтесь, а не ужасайтесь! Петелька друг-приятель перспектив.

— А ты что будешь делать? В академку?

— А я между спектаклями рожу.

— Я в праздничные выходные беседовала с Наталией Григорьевной…

Николь ждала произведенье впечатленья, но на моем лице отобразилось мучительное деление воспоминаний на дробные познания истории театра, музыки, столичного Парнаса и всей малоповеданной богемной городской среды. Деление воспоминаний на произведение впечатлений не даёт: спешно шнуруюсь.

— Наталия Григорьна Сац! Детский театр! Да неужели ты не знаешь?

— Откуда нам, провинциалам сиволапым.

— Ты это брось! Так вот она, когда я ей всё рассказала, что ты играла, и репетировала Жанну, и что никто, кроме меня, даже не догадался, в какое положенье ты нас ставишь…

— В каком я положеньи нахожусь.

— Не важно, главное — она смекнула, и стала вспоминать, как у нее однажды подобное на сцене было!

Николь переступила с высоких цыпочек на низменные пятки и окунула голосовые связки вглубь, в живот. Раздался бас на диафрагменном дыханьи:

— Вы знаете, Николь, когда моя Наташка должна была родиться, я играла Максимку на колосниках. Ставила паруса на реях. Под верхние софиты задника были проложены стропила-реи. И я по ним ходила и пела, и делала там кувырочки. Вы знаете, Николь, латинский корень «райя»   обозначает землю, если об этом вспомнить, можно играть беременного юнгу и не падать! С колосников! Ха-ха, там высота зкрана сцены под трёхэтажный дом! — Николь, стоная, прокололась смехом, и непорочные уста изреши басом, закончила, покатываясь в смехе: — Ей робу перешивали каждые две недели, и после спектакля увезли рожать.

— Зюйд-зюйд-вест и три четверти румба!

Семь футов ей под килем, чтобы прервать циничное кощунство.

Ну, не могла ж я помолиться вслух. Всё будет впереди и с Никой. Вошла Марина.

— Я чувствую, что облегчаю страданья ближних, при поиске тем разговора, в момент знакомства и, что важно, при продолжении возобновлённых связей.

— Там принесли букет. Идёт организация запрограммированного триумфа. — Корин склюнул с ладошки Ники камушек и вместе с ней исчез.

Под восходящим влияньем электрических софитов пешие оружники за великими щитами деревянными сгрудились, и занавес пошёл.

Марина ставила дыхание на диафрагму за несколько секунд. Ангину убирала каркающим вдохом. Развязывала узелки на связках дрожащим звуком «ЭМММ».  Виброактивным движеньем губ, вращеньем туловищ, голов и пятых точек вокруг своей оси, на фыркающих и шипящих звуках, «пульверизатором»   сгоняла энергии дурных влияний мышей, котов, карандашей и прочих недругов рассудка. Творила непонятные дела на выхолощенном конфуцианстве йоги и заводила твердь под новую научную основу культуры речи. Бог ей послал через десяток лет лорда высокопородного в мужья, и Великобританию в придачу. Так мюзеклы за рубежом приобрели раскрутку, от популяризации дыхания Марины.

Дальше не вспомнить — в полной прострации — спектакль, наверняка, аплодисменты. Потом пластическое препарирование словом при кафедральном обсужденье. Дрожь ожиданья у Котяшки. Вердикт. Финал — апофеоз прощания у входов и подъёздов. Разъезд вельможных у парадных, и опустевший гардероб. Всё с вешалки — во благо и во вред.

Спесивым промыслом прощанья еще шаталось эхо в коридоре, носились чьи-то голоса:

— Ты помнишь, кто? Паламишев? Или Поличенецкий? Теперь не вспомнить, кто из них сказал в запале или просто, перед смертью, когда их зазывали скончаться профессорами ГИТИСа: там учатся те, у кого папа Бондарчук, и мама — Скобцева, а здесь учатся талантливые, которым ходу не дают?

Знали бы слухи витающие, как временем всё опрокинется.

Терпеть триумф-официозы я не умела, а потому всегда пережидала. На гребнях популярности умело балансировал Литрваныч наш, Рыжуля, даже когда он так ещё не назывался. Похоже что сегодня.

Гулкое фойе, перед спектаклем испытавшее какое-то подобие уборки, теперь притихло.

По лестнице Котяшка-змееборец, брезгливо лапами ступая, подтягивал брюшко, чтоб не коснуться истоптанных ступеней, и явно намекал Дрезине, мурлыча ультразвуковой сигнал, чтоб вышла на порог и позвала: «Кис-кис!»   Домашний.

Меня, похоже, пронесло. Вокруг по сторонам вниманье душу не тянуло. На гулкие пустоты коридоров, фойе и вестибюлей пролёг дежурный свет. Дневной спектакль всегда не вдохновенен, даже когда проходит «на ура». 

Жизнь — мастерство преодоленья. Триумф — шумный венец от ремесла. Бывают времена, когда в твоём жилище больше шуму, чем в городе или в том поселенье, где он застал тебя. Триумф. Большое мастерство — нырнуть под арку и не заметить. Тогда господством будет даден путь далёк. А остановишься на планке — пиррова победа.

Сейчас, я чувствую, здесь двое таких же — Виктор и Федор. Один воспринял. Другой — преодолел. Как странно черная трава — пульнула сеятеля к пожинателю плодов. Всё притянула мерзостная осыпь и воспарила сутью бытия. Спектакль, где захоронены стремления к свободе, смешения кровей, освобожденья доли ущемлённым от естества живорождённого тому, кто мёртвым должен был родиться, а всё же появился.

Свет. Ступеньки. Майским дуновеньем игрался лепесток, не смеющий сместись с обочины на смертную дорогу. Дразнил. Красивый. Зарубежный. Остался при посадке в лимузин пофигурять по тротуарам, покрасоваться пурпуром своим. Маялся в потеплевшем ветре, передавал, что видел, и хвастался мечтой. Мне следует признаться: так нельзя. Догоним на ступеньках Мэтра.

— Мы едем, едем, Витя.

Стою, не зная, как сказать.

— Нас ожидают. На Останкино. Послушай, я не пойму, что хочет эта баба. Я пол часа уже стою и слушаю! Нелепость, Виктор. Вся жизнь как ткань нелепостей, послушай, ты понимаешь, что она желает мне сказать? При чём тут задники из парашюта? Нам надо отыграть в Дубне через четыре месяца спектакли. Для учёных. На планку их мозгов это ложится, и министерство одобряет…

Многозначительная пауза по умолчанию обязывала: значит одобряют все! Виктор победно тащится. Идеология в восторге! Я в восхищении, как кот у Маргариты говорил. Бал состоялся. Погасите свечи. О возжиганье вновь будет объявлено в афишах.

— Мэтр, не печатайте афиши.

— Ты что! Две тысячи афиш — там типография загружена под полную завязку. Через четыре месяца в Дубне! Всем отдыхать.

Он сделал шаг с победоносным тёзкой по ступеням, и тот, еще не зная, что его слова прорежут по эфиру всю страну однажды, остановился. От Владика и до Калининграда он кукловодом станет. Дрогнул вдруг и, на ступень сойдя, височной долей остановился вровень.

— Стоп. Через четыре месяца я не смогу играть.

Каприз звёздной бациллы! Немедленное отчисленье! Такие нам не ипостать! Отряд и не заметит потери…

— Мэтр, через четыре месяца я буду рожать.

— Кого?

— Да просто, я надеюсь, человека.

Глухая пауза.

— А щас у тебя сколько?

— Ну, посчитайте, вы же, человек.

Витька пришёл в сознанье первым. С височной доли удалился и, хохотом стекая со ступенек, потешный взгляд всё запрокидывал в ушко осталбеневшему, считающему Мэтру. Кощунствовал. Талантливый, бродяга. Он, менестрель, напишет позже опус и будет в даты его на юбилеях кафедры читать во всеуслышанье: я видел на этой сцене всё! Я видел даже беременную орлеанскую девственницу. Кому не приходилось. Это Шендерович.

— Виктор Иваныч, я порешила прям здесь, при вас, застёгивать свой плащик! — Николин вход всех вразумил ударом тяжкой двери. Сбылось.

— Ну, что ты всё меня «Литрваныч, Литрваныч!»   Вот посмотри, какими женщины бывают! Виктор, ну, в первый раз меня так баба обманула! Я думал, она девственница замужем! А тут… Беременная баба! Я чуть не женился. Хотел жениться, когда закончит…А она?!

Вот тот момент, за показатели которого люблю театр!

Как удивительно открытье лицедейства, — всегда игра и никогда серьёзно. И маске рад! И МАСКАРАД. Везде, повсюду: зло, правда и добро, и ложь — в единстве времени и места. С открытым, подлинным лицом обученным притворству хвастать, с забралом в душах, камнем на устах, готовой притчей во языцех! И— направёжь! На бал! На кафедру! На пристань! На трибуну! В конце гримаса смерти! Стон затаённый. Сожаленье. Жалость к себе. Ничтожество как осязание расплаты за легкомыслие. Открытый удивлённый глаз зрачком тускнеющим направлен в небо, где просто. Вечная лазурь. Путь по лазури. Путь к лазури. Траги-комедия всей жизни! Умер король, да здравствует, король! Белые начинают… И выигрывает нечто в честь, в охоту, в целесообразность. Стон забывается. Ценично. Шер шель ля фам. Бал! Марш на бал! Всея Руси сугробный карнавал. Душой подумать, в крайности качнуться. В сугроб упав — нельзя разбиться. Замёрзнуть можно, если не согреть.

Уход на роды в зиму. Повестка дня для обсуждения на кафедральном сходе — в глазах учителя уже нарисовалась.

Николь, в любых истошных степенях назревшего коллапса тянула линию свою. И это обстоятельство меня сейчас спасало. Кто вам сказал, что симпатичные девчушки глупы? Если они брюнетки — задумайтесь. Николь немедленно вскричала на поворот испуга вспять:

— Ах, Литрваныч, рядом с вами — Шендерович, теперь это пристанет, кликуха, пардон, пусть будет — псевдоним, это находочка моя!

Два Виктора и Ника — народ в сплошной победе пребывает, и только я — смешное огорченье. Может быть, я не ко времени на свет приобреталась?

Ватага моих рыцарей уже вкусила в роще свободного отдохновенья от показа. Дневной спектакль всегда лишь тем хорош, что при скончанье всех поклоном на распоследнем акте, еще не опускает вечер в растрату на реальном дне отпущенное в световом объёме. Дрезина вдохновила:

— В твоём серьёзном положенье нужно бывать повсюду непременно.

— Так всё нелепо стало. Я стесняюсь.

— Женщина обязана всем демонстрировать, что выполняется её предназначенье. Как бы себя отстаивала Клеопатра, когда бы не Цезарион!

Бываю в обществе.

Последнее «Прощание с Матёрой».  Генка привёл нас всех в театр и приказал не есть орешки, а знойный адвокат Петлюра явно чего-то затаил под полу пиджака и был предельно сдержан.

Я больше в жизни не встречала такой театр, каким был тот, на Пресне. Всего лишь четвертушка сотни посадочных местец и сцена, величиною в три обеденных стола. И мировая слава. И три года на существованье. Я видела: шалели иностранцы, чтоб за валюту купить себе места. Их пропускали нестяжательно, бесплатно, на приставные стулья из директорского кабинета. Это была цена сенсации востребованной миром жажды советского театра, обмененная позже на «Норд-ост». 

— Ты присмотрись. Здесь кое-что от утреннего спора есть. Актеры почти не ходят во время постановки. Всё действие сидят и празднуют. В последний раз собрались всей деревней перед переселеньем и говорят едят и пьют. — Генка умел едва заметно прихвастнуть, изображая подогрев вниманья.

Они так это делали мастеровито, что тайная вечеря и пир у Пушкина словно наслаивались и переплетались, но не были похожи на разгульное застолье, и не могли быть временем принятия решенья за столом, а лишь напоминали тишину неспешных посиделок на завалинке. И ясен пир в чуму. В преддверии тревожного распада устоев естества, когда электростанция зальёт деревню, вся молодежь шумела и смеялась, а старики прощались и молились. Стихию ждали. Всё. Весь обозначенный сюжет. Вся фабула. Часа три сидя. Без танцевальных номеров и акробатики. Вниманье зала три часа висело сжатое в кулак, как приглашенное на тризну. Как пригвождённое на волоске! По эту сторону стола — в гляделках зал, по ту — актёры. Но, вместо снеди, напротив каждого, прибором, стоит макет его усадьбы. Хошь ешь его, а хошь — гляди. Но все одно — пойдёт в растрату! Сьешь сам себя — вот искушенье. Гнездовье жизни на закланье предстоящему потоку и полное бессилие к сопротивленью. Та же монкуртизация сознанья, но у другого автора. Та же проблема, но географически, в Сибири. Хотя, хронологически, во времени одном. Все времена всегда одни. Назначим самоеденье в колоннах. Пир в нашу гавань. Сделай так, чтоб у соседа тоже пало. Тогда как легче — всем чума! Не так и страшно, коль не в одиночку. Живое с мёртвым, день назначен! Это случился, малопонятный мне, набатный колокол в сознанье спокойно поживающей страны. А всех, кто зрители, — с приятным аппетитом. Мне эти дебри диссидентства, по меньшей мере, были чужды — я не вкушала малиновый трезвон гостинных, напольных, с маятником, которые тогда считались шиком в моде. Вся моя жизнь тогда кипела иной динамикой, и даже счастьем. Как вдруг, в финал, свет погасили, и юркий луч фонарика скользнул по хрупким огородам. Большие керзачи из яловичной кожи ступили, словно крокодилы, на выбеленный лен стола. Пошли по скатерти, фонариком мелькали, переговаривались и искали дверь. Искали выход. «Где здесь выход? Задвижка где?»   Возник преследующий гул неуправляемого водопада — фонарик встал пучком в упор на три доски вверху и осветился спис Владимирской иконы. Три запертых доски скрижали. Дверь из иконы — выход в синь. А по столу — вода, а по миру — поток цивилизаций. Столетие, которое грядёт. О таковом читал лишь Петельчук в «Посеве».  О гороскопах грядущей эры Водолея в те времена никто из нас не знал. Как прозревали эти дебри жрецы искусства? Был соц-арт. Вот и подижь ты, проглоти её с хвоста, эту истину надмирную, коли выдала сути с головою. Древнего моря предвечного сути в сугробах.

Наутро весна пригнала в май зелёным половодьем. Забили, откуда ни возьмись, фонтаны, по Красной площади шагал парад, и, майские жуки, не слышные в столице, под ноги стукались шлепками на асфальт и требовали прекратить движенье — потрогать ветку, посмотреть на небо, погреть лучами щёку, подышать.

Теперь меня не трогали пытливые задиры, простыла спесь, проветрилась тоска. Всё стало просто, неожиданно, но ясно. Животик рос. Кирасы отвергались. Перешивать их невозможно — они не роба, не хитон. Перековать сподручней плоти, чем кольчуги. Петельку вызвал Высший Мэтр, и приказал ему:

— Петлюра, поставишь «Слово о полку».  Пускай она сыграет Ярославну.

Решенье соломоново. С сочувствием смотрели парни, но не сочли предательством. Девчонки ликовали. Всё затмевал парад. Но оживление царило, выбивалось — ушла в тираж, теперь не конкурентка. Девчонки веселились от души. Соперницы, однако…

Возможно, всё было не так, возможно, всё было иначе, наверное, из деликатности мой статус пощадили, но не забылось кое-кем, что я ищу.

— Я прочитал твой творческий дневник — Великий скудно интонировал, но взгляд не источал пронзительность и деспотию. Взгляд прятал. — Ты ищешь тему Гауптмана?

Конечно, не настолько простофиля, чтобы поведать дневнику, сдающемуся на проверку, свои блаженные причуды, скорее это Мэтрово познанье, как водится — источник подключенья к браткам по разуму через привычный стук в калитку. Нет смысла удивляться и париться вопросами «откуда—почему?»,  лучше расслабиться и выслушать — дешевле выйдет. Страх хочется по сути просмотреть уменье мэтра избежать соблазна дознанием где этот материал берут в запретной зоне народившиеся дети.

— Поиски истины на ткани этого материала могли задеть природу только женщины в твоём иностатичном положеньи. — Величина и это знает:- Дело не в ятях. Я знаю, что в другие времена ты бы такого и читать не стала — попросту и не заметила. И в руки б не пришло. Совпали планы действия твоей бездетной роли и органического перевоплощенья в вечность. Материнства. Совпали. Наложились, и это наложение дало конфликт. Наверное, я просмотрел. Ты слишком далеко ушла в крестовые походы. Хочу тебя предупредить: не обольщайся желаньем это ставить. А чтоб избыть желание постигнуть — прочти Бажова. Да, не удивляйся, там, в «Малахитовой шкатулке»,  всё это есть.

Он был немногословен, но не ядовит, и что-то мне шептало, что он доволен букинистической находкой — книга ходила в общежитье по рукам и до сих пор её не отобрали.

Ликуя, по фойе кружилась Ника:

— Как побеседовалось с Мэтром?

— Скажу тебе и по-просту, и откровенно: в военных пьесах я больше не играю; в милитаризме не участвую, в крестовые походы не хожу! Перехожу на женственные роли и составляю конкуренцию тебе.

— Скажите, как меняются подтексты!

— Сказанием у кафедралов. Теперь я тоже стану инженю и буду дефилировать в полупрозрачных драпировках, хитонах и туниках. На котурны с тобою рядом поднимусь и буду прядать волосами. А ты, я думаю, сыграешь Жанну, вместо меня, в Дубне, за парашют.

— Да ничего подобного, ты, как всегда, не в курсе: акценты поменялись. Как видно, на твои тщедушненькие латы дублёров не нашлось. На этой постановке поставят точку, наверно, навсегда. Но в Дубне-атомной сыграю я! Учёные оценят лисьи страсти.

— Николь, ты знаешь, что выделяло в светском обществе Вольтера?

— Лисья улыбка и лучистый взгляд?

— Величина большого пальца.

— И что? — Николь маленько помешалась от неожиданного экскурса в побасеннные сферы на дактилоскопической основе.

— Он полагал, что сметливость ума и склонность к острословью определяются величиной большого пальца. Когда посмотришь в зал учёных, сообразуйся по рукам.

Николь шарахнулась в библиотеку. Пока она будет искать в энциклопедиях Версаля величину большого пальца у юмора Вольтера, прощусь с моим костюмом.

Австра Августовна, поплин фасонный, усталая, в напёрсточках, складировала позабытый инвентарь. Петелька, вездесущий, ей помогал. От сцены к бутафорским сновал потомок полабских пращуров — обидчик мой в период шквальных репетиций. Прогоны минули. Премьера состоялась. Судьба единственного нашему показу удалась. Теперь смешно смотреть на притаившийся в углу двуствольный вертикал. Кругляк таскал разбросанные по полу плащи и латы. Что-то трещало и рвалось, местами разбивалось. Никто не сетовал. Спектакль закончился, да здравствует спектакль!

— Ну, что, Петлюра, в новом сезоне нам предстоит партнёрствовать?

— Партнёрство неизбежное, как роды: — Он продолжает задевать, не насыщается. Обижен. Это понятно. Ради единственного выпуска не репетируют полгода. Мне выход раритетный достаточен по главной роли, а им, идущим на хвосте — засада памяти забвеньем.

— Так, может быть, помиримся? Заблаговременно, до читок?

— Что там читать, что там читать? Ты в восьмом классе еще вчера училась — там это по программе проходили. Понабирают желторотых — они репертуар собьют. Мужское дело — режиссура. Вот как ты будешь спектакли ставить? Скажи спасибо, что учишься, что поступила. Сто человек на место! Я вспоминаю, каких ребят отбросили, а тебя, десятиклашку, взяли! И вот, пожалуйста, — то замуж, то рожать. — Петлюрины нервишки сдали. Адвокатура сбивает планку в режиссуре. Первое образованье за цели воспитания вменяет стать харизматичным, второе — деспотичным. Натура — разберись, коль скоро не порвёшься. Галс крутой. Юнга беременный на реях. Расстроен что ему меня спихнули. Опасно. А вдруг комиссия приёмки постановки пойдёт по старому пути сравнения контрастов: кто старше, кто талантливее? А вдруг не выдержит сравненья блестящая харизма адвокатских лысин? Высоколобый наш, ответьте:

— Ты не доволен тем, что навязали? Зато заданье кафедры можно расценивать как госзаказ. К тому ж своим, сугубо объективным, положеньем я, батенька, приподнесла тебе возможность освободить мужской состав от Жанны. Забирай — владей и репетируй. А Ярославну я сыграю. Зашла спросить, какой заучим перевод?

— Ты, баба, что, совсем сдурела от звёздной пыли? Там всё по-русски.

— Ты, батенька, и впрямь давно учился в школе, или неважно. Всё «Слово о полку»   даётся современникам по переводам.

Австра Августовна молчать устала. Ткнула напёрсточком меня в предплечье и тихо простонала:

— Заболоцкий.

Как в лузу шар цитатой изошла:

— «В Путивле плачет Ярославна, одна на крепостной стене!»—  Я хорошо училась в школе!

Вот память: я закрывала дверь — Петлюра оставался с поддувалом. Петлюра, рот закрой, ты лысину простудишь! На лестнице настигло воздаянье: скользнула на свежайшей кильке — Котяшка-змееборец не доел. Удачно уцепилась за перила. Но боль пронзила и не встать. Теперь начнётся: сроки, боли. Котяшка подошел, слюнявой мордой тёрся о штаны. Конец тебе, монтана. Такие джинсы! На пятой точке сзади вся Москва, балдея, останавливала взгляды — Клод Монтана, модель восьмая! Под острую чувствительность на ароматы — расцвечен фосфором селёдки, хотя мне скоро это не носить…

Австра Августовна подсиненную седину ко мне с перила наклонила:

— Святая мама! Ты что, упала? Обопрись. Я удивляюсь этим педагогам. Корсетных героинь, такого ломкого телосложенья — на боевые подвиги.

Австра Августовна куделькой на макушечке махнула и закачала головой. Я по сей день не знала что она так разбирается в корсетах. От стяжки местной атмосферы её портновское искусство использовалось только в драпировках хитонов и хламид.

— Австра Августовна, вчера Виктор Иваныч цитировал Шекспира, но явно не из Щепкиной-Куперник, а походило на перевод, как будто Заболоцкого… «Луна, владычица морских приливов, бледна от…»   — и не помню дальше, как…

— «…бледна от гнева, увлажняет воздух, и множатся простудные болезни.»   Это малоизвестный перевод Лозинского. После репрессий он нерекомендован.

— Вы тоже были на сцене?

— Нет, я филолог, а пригодилось мамино портновское искусство. Тем и гожусь, тем и кормлюсь. Зато наслушалась и насмотрелась.

Хотелось сказать приятное.

— Горохов к вам симпатию питает и нам не позволяет огорчать: — Я вечно в комплиментах неуклюжа, спешу продолжить, чтобы не смущать: — Тогда вы знаете, зачем поставлены особняком сказки Бажова?

— Поскольку они «сказы»,  а не «сказки».  Не для детей. Но и не Салтыков-Щедрин.

Спустились. Пересекли фойе. Никто не бросился навстречу.

— Теперь мне б без корсетов, сарафан с огромным круговым подолом.

Австра Августовна, конечно, понимает, но виду ведь совсем не подаёт. Покой храмовный остывающей кулисы. Стеллаж библиотечный. Задумываясь, делать вид, что мир стихает, можно в музейной бутафорской, когда костюмы превратятся в экспонаты по мере памяти утраченных спектаклей. А мне не тишина, мне подвиг предстоит. Здесь все умеют дать совет как жить, и как играться с жизнью, и как интерпретироваться в переводах. Никто не знает, как родить, просто родить себе ребёнка. Словно когда-то испугались и вот теперь — бездетны, а время наступило дать совет. Чувство вины и ненависти. Не передали ремесло единокровным по пуповине. По воздуху — нет слов. А мысли сбиты. Соц-арт сковал. Случилось не просто непредвиденное ими — беременная Жанна, случилось страшное — погиб репертуар. Напоминание о том, что мнилось невозможным — спис непорочный материнства.

— Сарафан. С большим подгибом спереди, чтоб каждую неделю по сантиметру незаметно отпускать. Это давнишние портновские уловки. Весь блеск костюмов Голливуда — это искусство эмигрантов. Тех портных, которые покинули октябрьский Петербург. Не беспокойся, всё устроится, ведь Ярославна — образ, а не эпизодическая роль.

— Да я не беспокоюсь за объёмы, мне страшно непонятно, отчего не радуются предстоящим бэбикам на курсах. Что, до меня студентки не рожали?

— Меняется манера жить и двигаться. Ты можешь выбросить, что дали педагоги. Как новогодний костюмчик зайчика, снежинки. Перерости.

— И здесь про красный галстук. Пионер — обязан.

В фойе вошёл «Виктор и Ваныч».  С разрозненным публичным окруженьем, которое лишь он запоминал. Увидел и нахмурился. Австра Августовна куделькой седенькой приветствие поклонное стряхнула и отмела на переносице у Мэтра складки гордеца.

— Идите отдыхать и не забудьте попрощаться с Федором. Он возвращается сегодня в Киев.

В запале эйфории внемлющих студентов, похоже, весь ушёл в стабилизацию партнёрства мастерством. Наверняка не осознал, что тут случилось.

— А вы, Австра Августовн, в шестом часу, на кафедру, прошу, вас, присоединяйтесь.

Сейчас спрошу, ей богу, изображу наивность Ники, и спрошу:

— Виктор Иваныч, а в сказах у Бажова, что главной темы красная нить?

— Борьба сил зла за душу мастера. Стыдно на третьем курсе этого не знать! Бажова мы не ставим.

Получилось, теперь можно и с Федором проститься.

— Ты, волчица канадская! Ведь я ж тебя любил! — Федя сидел немного невменяем. Вокруг стояли старшекурсники с блокнотами. Писали конгениальные мыслишки в неповторимых терминах от Фединой луки. А кто-то ухмылялся от Матфея. Вообще-то надо знать, и, главное, учитывать, что «я люблю»   не означает на театре то, что имеется в виду при жизни и в кино. Считать по театральному: «Я верил в версию, что ты могла бы стать, и версию отстаивал публично, но ты с дистанции сошла в тираж и списана до отреченья, теперь за каждую твою потугу ну просто ни один штамповщик режиссуры не преминёт поставить дохлой мухи, поскольку это будет, что слону дробина, что рыбке зонтик, и всё, что ты произнесёшь, нужно записывать в программке, поскольку зрителю твои слова, что телеграфный столб, который в зал послали! До фонаря и все твои актёрские маночки, поскольку это всё литература, а мы литературу здесь не ставим, Шекспир не Тютькин! Для вас мазурить на паркете можно и постановками Му-Му, как хороши, как свежи были розы — в театре это не сыграть, это для тютькиных! Они ошиблись дверью! Ну, что вы смотрите теперь фиалкой в проруби? Оставьте свои розовые слюни! Это всё про литературу! А здесь у нас — про режиссуру, здесь — негр приехал в совхоз Троицкий надо играть…»

— Позвольте пару слов «про режиссуру»? 

— Беседы с Федором двадцать четыре часа в сутки способны говорить про режиссуру. Общение возможно только тогда, когда мозг человека двадцать четыре часа в сутки настроен мерцать про режиссуру. Хотя мне будет желательно сегодня к ночи попасть на поезд, способный уйти на Киев ближе к полуночи.

Произведя на старшекурсников эффект по исцелению благокознённой притчей Фёдор прислушался:

— Есть тема взаимодействия конфликтов сил зла за мастера.

Вопрос был послан и втекал в сознания. Когда вибрация в пространстве улеглась, раздался голос на театре:

— Это не тема, это проблема. Раскрытье и развитье идет через идею и тему, а конфликт вскрывается через проблему.

— Как выстроен конфликт борьбы сил зла за мастера в Бажовском «Каменном цветке»? 

— Предельно просто: дьявол — всегда нелеп. Довольно слабая фигура, разбить горшок он может, склеивать — никак. Презумпция обратного таланта. Троичный креатив: создать — разбить и склеить.

— Понятно, чудо-диво и возрожденье.

— Да, но вы должны учесть, что дарованная сущность бога — талант, — которая и делит ротацию людской натуры на грань «ремесленник»   и «мастер»,  является крестом и тяжкой ношей.

— Утяжеляется внутренней борьбой за противостоянье силам зла?

— За счёт сопротивленья идет раскаиванье через отчаянье и отреченье.

— И мастер разбивает свой малахитовый цветок?

— Во имя возвращенья в люди.

Федя умел вплетать извилины. Его бравада хулиганством речи не заставляла нас покинуть событийный ряд того, что ведал Федя. Витийствуя вульгарностью натуры на прилюбезных словесах, охайник был хороший логик и не сбивался на понтах и перекрёстных рассужденьях сложнейших авторов.

— Не всё укладывается в понятья, я всё же акцентировала смыслы: цветок Бажова. Там олицетворенье силы — женщина. Хозяйка.

— Она — не силы — она — господства.

Он обнаружил голосом проблему, в которую нас заблужденье привело. Сусанин леса. Высший Мэтр. Возник внезапно. Его обыкновение подкрасться. Дебри — горы. Вот оно, дно океана предвечного — сушею сделалось, всё что по морю хожено. Теперь аки посуху.

Теоретически возможность появленья Великих Мэтров в расположеньи общежитья не возбраняется. Но вот практически такое — редкость. Сегодня раритетный случай предстал в дверях, держал в руках букинистический приоритет: альбом по сценографии.

Каплини:

— В подарок на прощанье — японские изыски сценографии. Киев грядёт к самостоятельности, а это на английском — международного значенья.

Инпосланец Фёдор:

— Черезвычайно благодарен. Будет достойным пополненьем в мою коллекцию антиков по театру.

Каплини:

— Достойну быть!

Фёдор:

— На том стоим.

Они расстались. Как оказалось, навсегда.

Однако, Мэтр счёл эту реплику нахальством, сказался кафедрально занятым и, окаянного века сего последней пустующей сути пути образуя, оборотился вкруг себя солидной полостью брюшною и вышел весь.

— Беги, договори, дослушай, он опирался о тебя глазами.

Как лютости Каплини слыли притчей, так Федина обдержанность не доставала дна. Обычно противостоянье мастеров раскалывало курсы, а тут вдруг непривычное: «беги, договори, дослушай».  Противоополчения тщатся к благотворениям, когда сути невызнаны. До способного кануть вдаль поезда, самому не проникнуться. Пока додумала — догнала. А страшно было.

— Мэтр, что такое опыт?

— Отвратительная вещь. Это накопившийся страх.

— Тогда зачем Хозяйке медной горы опыт мастера?

— Да вовсе незачем. Я же сказал, она — господства. Ты понимаешь? Госпожа — хозяйка. Она не зло и не добро, она метаморфоза проявлений добра и зла, как ящерица — не змея, хотя из их родства, и хоть мудра — не ядовита. Как радуга — луч, но кривой — изогнутый в змею. Переливается всеми лучами. Впитал весь опыт гроз и сам страшится — змеёю исчезает.

— Но при таких господствах, зачем ей мастерство каменореза?

— А ей не нужно мастерство. Ей нужен мастер. Это сути двух начал в природе. Соединенье в вечность.

— Слово «вечность»?  Ещё одна загадка…

— Вот именно, как мальчик Кай: когда сольются льдинки — ты окунёшься в вечность. Приобретенье или открытье ступени мастерства при целях обретения господства.

— Вечный мальчик необходим бессмертной Королеве, чтобы найти замену Продавцу льда? Или от скуки приобрести себе на пару мужа?

Мэтр вдруг остановился и посмотрел тем долгим взглядом измеренья, в котором маятник обозначает края истошной амплитуды мысли. Измерил крайности от сих до сих. Радужка черных глаз меняла мысль в палитре чувства. Сменилась озабоченность очарованьем, и разочаровал ответ:

— Усыновление не распространяется на вечных. Конечно, трансформация из смертных, чтобы от скуки приобрести себе на пару мужа. И, если хочешь, избавиться от ставшего коммерческим содружества с эпизодически успешным торговцем льда.

В глазах, не обладавших цветом, только взглядом, блеснул огонь открытия:

— Тебе, я вижу, всё на пользу и всё — во вред. Твои идеи часто кажутся бредовыми, и даже в крайностях, пугают. Как только что прошедшая по краю мысль о превращениях мужским началом через вечность, в котором рычажок под женскою рукой…Опора слабости — мизинец.

— Под пальцем. Напёрсточным…Под пеленой поплина шифонного.

— Никогда, запомни, никогда не угрожай мужчине кулаком, а только пальчиком. Как королева.

Сопоставляя мальчика с мужчиной, к тому же, продавцом я обозначила опасные качели. Хватило этики, чтоб не сорваться. Господства. Такая мысль на грани дозволения скатиться в этическую сниженность.

— Мизинцем правят тех, кто указательным воюет! Многополярна по влияньям на противоположный пол Дева Орлеанская, поскольку внутренне раздвоена. Её искусство — собирать войска и управлять войсками, приобретая силы и направления пути из миражирующих голосов. А женственные сути господства биполярны, многополярны, радужны. Поскольку они знают ротацию секретов мастерства и обладателей таланта вычленяют, им предоставлен выбор.

Каплини пригвоздил меня зрачками к невидимому ангелу-хранителю моему, надолго замолчал пронзительно в мой лепет. Потом поворотился с хрустом и, легкими свистя проговорил:

— Ты подошла к пределам. Открываю дознанье сути Раутенделейн — бессмертный сын господства от мастера. На возможном краю её гибели. Погибели бессмертной волшебством.

— Попытка рожденья бога от героя — языческий мотив.

— Да, греческий и римский. А разве теория фашизма монорелигиозна?

— А почему затею возглавляет женщина?

— Женщины самые последовательные и непримиримые бойцы. Природное женское свойство — периодичность — прекращает своё действие, если женщина впадает в одержимость идеей. Свойства устремлённости к цели превращают её желания в реальность. А при пересечении границы с реальностью женское начало сбрасывает покров бессмертия, если рождает вечную идею. Я не был склонен одобрять те обобщенья, которыми грешит по этим поводам наш Федор. Он утверждает, что вообще в истории всех войн и мировых конфликтов лежит война полов, в которой матриархальная конфликтность изначальна.

Вспомнив о Федоре, он огорчился, прервал мышленье вслух и начал сублимировать вниманье на встречных, окружающем и о моём присутствии почти забыл. Потом рассеянно добавил, изумившись, что я здесь всё ещё стою:

— Твои идеи часто нам кажутся бредовыми в начале. Но даже нас, людей солидных они часами спорить заставляют. Вы — поколение от атеистов. Бессмертие в неверии — ваш поиск.

Потом, словно очнулся от созерцания неподобочастных тел округи, и глянул на меня, как в точку. На песчинку. Оценивал мою аутентичность.

— А почему ты бродишь здесь — по институту? Сидишь в аудиториях? Тебе в больнице следует лежать!

Я взглядом в брыли щёк его вцепилась: не померещился ли в том намёк? Но проницать такую волю неравноденственною силой смешно. Он вмиг меня рассеял.

— Я чувствую себя отменно.

— Ты, — да. Но как ты можешь знать, как чувствует себя ребёнок?

О боже, он о падении на лестнице всё знает!

Однако, вечер. Поздний час.

Рыба, убо, безгодная моя! Ты притащила толику свекольного салата из общепитовской столовой, чтоб я от голода не изошла. Сидя при пустом пути окаянном, тщуся постичь я, свеколку посасывая, где закопалися сущности рая. Рая земного, господства.

— Послушай, Рыба, тебе известно, что вектор сущности земной, планида рейя, она же райя — устойчивость земной оси, того благого притяженья, которое не позволяет кануть и держит, чтобы не упасть, не рухнуть и не окунуться в пропасть?

— Да ну?

— Да нет, я говорю тебе, как много тайн, рядком живущих, не осознали мы, а стоит.

— Зачем?

— Послушай, Рыба, разве можно так: прожить, заимствуясь салатом, и не задуматься?

— О чём?

— Смотри, вот здесь, под шубкою протёртых бураков, лежит небденная горошка болгарской консервации. Ты помнишь, какая сказка этой сутью согрешила?

— А что?

— Скажи мне, Рыба, этот твой Григорижо…. Пардон, Григориополь, находится на тех местах, где тлеет замок Радзивилла?

— Нет. Там, где Дракула!

— Ага, выходит, ты понимаешь перспективы возможностей и сутей в обобщеньях.

— У нас всё дойна: дойну курим, дойну пьём и на дойну отойдём.

— Единство явлений огромного диапазона. Рыба, престне, займи мне чуть ума своим познаньем кодры бессарабской. Зачем колдунья пленяет мастера, чтобы родить ребёнка?

— Он будет проходим, там где другим закрыто.

— Нет, Рыба, смеси кровей бастардов — проходимцев, это предмет исследованья генетической науки, а не искусства. Зачем сын мастера от гения?

— Ты, чем тревожить полукровок, лучше бы Федора со всеми вышла проводить. Мы в семь часов выходим всем кагалом. Он всё — таки тебя любил, и Жанну взял в репертуар с рассчётом на тебя, да вот всё завершилось непутёво — аплодисменты Литрванычу, а ты вообще уходишь — говорят, что в академку? Без дублёров.

— Нет, Рыба, в Ярославну, пощадили.

Летели на оскоб цементной выщербленной кладки ступенек общежития под козырёк сиреневые парашютики соцветий. Кусты, растущие впритык, субботником подрублены, котяшкою исхожены, бичёвкой огорожены — цветут. Воробышек поклёвывал в поземке разноцветное, в съестное не попал. Подскакивал, подпрыгивал, трудился, отчирикивал и стайку привлекал. Слетелись разнопёрые, стащили всё с обертками, о фантики хрустят. А Федя всё прощается, вернуться обещается, боятся, что останется, и провожают в лад.

Как только провожатый транспорт из виду канет, всегда возникнет разговор из паузы. На этот раз, когда из паузы все звуки испарились, Рыжуля начал первым. И было сказано:

— Избылась нелепица. Вся жизнь — стечение нелепиц! Ну, вот чего мы здесь стоим — глазеем? Что друг от друга надо, чего мы собрались одномоментно в одном месте?

Я уже слышала этот невроз и догадалась, чем он продиктован.

— Послушайте, Виктор Иваныч, пройдёт совсем немного, десяток лет, и вдруг однажды вы станете профессором, и будете заведовать нашим насущным кафедралом.

— Ты! Нет! Не смей так говорить! Никогда! Ты слышишь, никогда мне здесь не быть завкафедрой, и никогда — профессором.

— Так будет. И, более того, я к вам приду, и вы меня к себе возьмёте.

— Нелепица! Послушай, Шендерович, ну, что мы здесь стоим и слушаем галимотью? Не проще будет ехать и посмотреть, что в перспективе там, на Останкино?

Заковылял, чуть припадая на повреждённую когда-то ногу, через проспект к обратной остановке.

Витька в карманы руки сунул и, припадая невысокою макушкой под кусты с цветущими метёлками сирени, придумал родил экспромт на почве вдохновенья:

— Вчера мы с ним смотрели из окон кафедры на тротуар, и он вдруг говорит: «Смотри, вот это идёт мой курс».  И видим: вдоль липовой аллеи идёшь ты впереди, а следом — все ребята курса, а по буграм обочины, но строго параллельно, плетутся кучкой все девчонки — и, скосу, ненавистно смотрят. И Литрваныч говорит: «Хочешь, сейчас тебе скажу, о чём переговариваются девчонки?»

Витька кивнул с самодовольною улыбкой, и я кивнула. Конечно, любопытно знать, что пишется в програмке непрочтённо.

— «Девчонки говорят: «Ну, мёдом, что ли она измазана, что мужики так прилипают?»   — Никто ж не знал, что это фактор сосредоточенности на себе. Все думали, что неразгаданная тайна.

— Ты можешь не трудиться, и впредь так будет — это не от того, что я сейчас иностатична, а оттого, что инстатична. Секрет. Внутренний фактор.

— И кто с такой изюминкой тебе велел податься замуж? Провинциалка! Жила бы да жила.

— Моя учительница слова мне сказала: «Мы, женщины, идём, когда берут». 

— Глубинка, статус. Никчёмный фактор.

Вот он, дарованный собор духовных личностей. Виктор за Виктором и с ними Ника шаржируют в избыточное барство к обратной остановке на бульваре, в законной гордости и стати осознанья, что они ставят выдающиеся пьесы. Они не Тютькины! Они победоносны поимённо. Глобальным тектоническим разломом растрескались шаги по разным сторонам бульвара. Марина породистой лосихой в сирень вошла и растворилась. Не плакала. Никто не видел. Ушла в свою дефектологию к вечнозубрящим иностранцам на вычищенье их отоми-миштеко-сапотекских языков.

На следующий день меня вахтёры не впустили в институт и вызвали на вход медичку. Врач в дамском отделении была особой вежливой до радужного обаяния. Мне трудно было угадать, кто ей велел так вежливо держаться.

— Ты не волнуйся, даже если ребёнок и родится у тебя, он уже крупный. — Так успокоить можно было сбывая с рук в роддом до срока.

— Вас самой, надеюсь, дети есть?

— Нет.

— Лет вам сколько?

— Всего лишь двадцать пять.

— Мне восемнадцать. Приятен всё же ваш диагноз, что истощенья нет.

В больничной суматохе меня свели в предродовую и дали миску каши, чтобы могла поесть. Роды в московских клиниках шли беспрерывно. А коек в предродовой палате было три. Всех ускоряли. Стук алюминиевой ложки по донышку с овсянкой пришелся в лад на «пересменку».  В углах предродовой палаты метались в муках двое. На смену заступив, врач их пришла смотреть.

— Вы почему в предродовой едите, уже родив? — Спросила эскулап.

О, плоскость габаритов в сроках, отписанных всё терпящей бумаге! Догадливость прогнозов диагностов! О, спорт — ты мир! Ты укрепляешь до корсетной стяжки! О, ангелов парящих естество — долготерпенье женского начала! На глупость в муках снисхожденье! Косые мышцы живота натянутые в схватке с жизнью, где струны нервов глупостью раздражены. В таком давленье можно всё до срока.

И выписали вон. Успела посмотреть соседок роды. Одна девчонка, при первой же минуте от рожденья, озябшим мокрым кулачком лупила руку акушерки, чтобы не дать ей завязать пупок. Драчунью крановщица родила. Наверняка, есть жизнь на реях!