"Ангелам господства" - читать интересную книгу автора (Пахомова Светлана)Глава 6Вернулась к институту и стою. Нелепица — чего я здесь стою и слушаю подземное скольженье материковых литосферных плит? Мыс де ля-Рока. Априорные пласты познания организуют опытные данные. Но как их вычленять? Что нужно сделать, чтобы оборатиться в морской рокайль? Глаза закрыть. Скользнуть ногою вглубь асфальта и утопить стопу в песок. Услышать, как морской подол прибоя ковшом неспешным нагребает гальку и тянет шорохом назад. Увидеть траппы скал первичной магмы, которые могучий панцирь поднял к небу, притиснув облака. Рок—айль. Комфортный завиток, скруглённый вулканической дорожкой, в прибойную волну отдал вращенье — и закружилось. Глаза открыть. Вращался ветер, вращались облака, вращались ласточки над ними. Наследовал июнь земное царствие комфорта и веру, что маята воображению не предел. Стационарный случайный процесс. Случайный процесс вероятностный. Поскольку жизнь — сознательная сила, которая не кружит наугад. Звук серой гальки доисторическое море потащит снова вниз и, по кругу, вернёт назад. Крутые насыпи железки отсыпаны гранёной диабазовой щебёнкой, колёсики стучат. Воркуют речи. Клочьями от ветра строчат слова на сквозняках. А я, девчонки, замужем уже! Муж обеспечивает, говорит, что любит, я буду мамой, бабушкой, прабабушкой! И в старь провозглашусь надменной дамой, которая не станет вспоминать такую чушь, как гонки за афиши. Соль — вещества и материалы, воды и воздуха, лавины скал, как беспорядочный поток — следы дробленья, взаимное перемещенье, мел, под стопой — тонкозернистый материал, прах известковых организмов и микрофлора фитонцидов: ливанский кедр, платан и пальмы сквозь плиточный настил курортного проспекта. Сочи. С пантерой нежный снимок у воды. Экзотика дельфиньих выступлений, и синей Рицы волшебство. Окаянного века сего последний пустой путь образуя, вращалась большая страна. Человеколюбные утробы благости своей в её пучины окуная, слышу, столькими лютыми обдержиму вселенную, и благокозненными притчами стяжаемый, закончится восьмой десяток лет двадцатого столетья, а там, сидя при последнем пути окаянном, разгордится мужик и царём захочет быть, для того, чтобы лиха не множилася. И раскинется бедокосное. А пока, на скорости волны морского штиля качается июль и я ношу внутриутробно убежденье, что правда вере красота. Грань между логикой и парадоксом была настолько хрупкой, совершенной, что к восприятию моим сознаньем явилась в виде тонкой ноты. Она мне показалась в этот раз в границе тьмы и света в пещерах Нового Афона. Она звучала, как звон капели сталактитов, когда их сталагмиты звали, беззвучно источая соль. Солёными слезами истлевая, они со звоном рассекали воздух, и падали на темя сталагмитов, где мнился им престол успокоенья. Протяжное предощущение войны распада, раздвоенья и разрыва. Предощущение войны в Афоне оглушало. Пройдёт десяток лет — и техногену достанут корм. Из-под земной коры, из недр, из вскрытых скважин… Фонтаном нефти захлебнётся век. Настанут войны. И стало вдруг так ясно в том пещерном мраке, что на свете, где всё условно, где назовётся светом даже глухая тьма, по куполу земли и нити горизонта, по глади волн, неровностям ландшафта, затрачивая множество усилий, негодуя, любя и отрекаясь, и стеная, блуждают типы двух человеческих существ. И сеют-пожинают добро и зло. Я отыграю Ярославну, в Путивле всё отплакав, на крепостной стене, и до того как шестерица планетарной сути заменит очертанья — кальку карты, сценарий боли, шахматный пароль, — успею обрести себе подобное творенье, почувствую, как канет смерть. — Борись! Твою мать! Борись, борись, борись! — Руки хлещут меня по щекам, голова мотыляется из стороны в сторону. — На что у тебя аллергии? Ты знаешь свои аллергии? Голос мужской поменялся на женский: — Ну вот она, в сознаньи. Халаты белые от глаз отхлынули. — Ребёнок у меня родился? Тишина. — Ребёнок у меня здоровый? — Я ещё сам не знаю, — ответил врач, и всё поблёкло. Возня, и шарканье, и грохот инструментов. Знакомый с детства коридорный звон жестянки — удар ведра о швабру. Попеременно сменялись голоса, и интонация на сильной доле меня спросила: — У вас родилась девочка, вы видите, что девочка? А мне настолько всё равно, каким я полом миру угодила… Я вижу только небо — и с овчинку. Укол. Тоннель. Полёт. Повздошно возрастает скорость, стремнина вправо вверх с такой отрадой привозносит чувства, что отступает боль, становится известен любой вопрос, и сопричастность глубокобытным тайнам живёт в том существе, которое осталось, одномоментным устремленьем ввысь. Лечу ядром. От края и до края вселенские открыты знания. Прозренье всякой истины становится подвластно. Водительство небесных звёзд и созидательство галактик, и соучастие в творении почудилось желанным и возможным. Полётом устремлённо приближаясь, возникло, распахнулось пение. Небесный свет лазури — настолько дивный, прекрасный и высокий — с величия недосягаемой любви уже готов объять благотвореньем всемилости и неземного счастья. Внезапный стон тоски. Далёкий плачь ребёнка… и вспять, всё убыстряясь, назад, приобретая формы и трансформируясь сквозь боли… Я не хочу назад! Там плохо мне, так плохо… Удар, вода, ещё вода. Жестянки звон. Сознание. Боль всепоглощающая в каждой фибре. — Скажи нам, как тебя зовут? Я потеряла эти смыслы. Я помню желтую и яркую полоску, так было в детстве, а потом — короткую и черную, так стало позже, а что из них «зовут»? Я слышу мысли стоящего с ведром врача, он перепуган и бессилен, я слышу оскорбительное мненье акушерки: «Вернулась дурой!». Я вдруг со страхом понимаю: сейчас они меня куда-то повезут — и вряд ли я вернусь оттуда. Какое-то усилие над мыслью я совершаю, чтобы они могли понять, что я их знаю. — Пахомова! — Сдалась внезапно акушерка. — Да, так, вот так меня зовут. Отхлынули халаты. Машет швабра и бьётся о края ведра. Плачь, мой младенец. Этим криком повелевается вращение Земли. Судьбы и жизни. Радуги Вселенной. Все ангелы господства, силы, власти устремлены твоей любви. И где нам было знать с тобой, моя дочурка, что в привремённом сём скоротекущем веке грань между логикой и парадоксом была ещё не луч, а плоскоть света? По ней скользила вся планета, беззвучным мнилось предощущение войны в Афоне, и туристический маршрут в Раифу и Свияжск путеводители ещё не освещали, и только там, в дали скалистого ущелья под панцирем горы пел сталактит. Казалось, о любви. Но почему так грустно? Каплей по капельке. Постичь возможность прорицанья. Стационарный случайный процесс, случайный процесс вероятностный. Поостеречься велело знанье, затаённое в пещере. Несбыточным казалось предощущение войны в Афоне. Кавказ стационарный, где вероятности высоких гор характеристиками не менялись со временем. Дозвуковое теченье сталактитов — движенье жидкости, когда скорость частиц премудрой соли меньше, чем скорость звука во Вселенной. И этот тяжкий гул дозвукового хроно предвестием оповещал седую мглу Афона, казалось — о любви, поскольку в те года заполненные недра континента балласт вращения планеты сохраняли по заданной кривой. И не менялась доля сути всего живущего восьмой десяток лет. Стабилизация на нулевой отметке звука. Хор ангелов пропел, висела нота перед вселенским вдохом божества — семьдесят три — мел тона нулевой акустики. И в эту паузу рокайльный завершился завиток. Волна на двадцать герц — высоты звуков равны нулю. Выдох. Вдох. Я умерла и возродилась, мне девятнадцать лет, я — мама! И в тридцать два я получу себе природой сына, и потонувшие колокола дозвуковым теченьем зазвучат, и мастера появятся. Воспрянут храмовые построенья, благие ценности земного пребыванья на ссуженной одной шестой от планетарной тверди: тайга, текущие на север большие реки, россыпи Урала, запасы пресноводья, острова, юдоли и урочища!.. Приснодивно уничтожение их вящей сути. Стихии, вещавшие всему живому свои веленья через традиции и ритуалы — глаголы, символы и знаки теперь стреножены. Черная быль — трава конверсия властей. И в этот слом инерцией рождались дети. А шестерица сменила очертанья — кальку карты, сценарий боли, шахматный пароль. Упала головнёй звезда. Распалась карта местности. Дымообразно истощились былые ценности в сознании. Как огонь в огне, так и тьма при тьме заставляет всё видеть ошибочно. Зеркально треснуло, дробилось полюсами воспламенённое движенье по границам, и шестерица мира — Русь сменила очертанья: кальку карты, сценарий боли, шахматный пароль. Потом всё сделалось как в коматозном сне: поднялся заржавленным коловоротом железный занавес, и под него как хлынуло: мозги утечкой, отпущенные цены, в пуще зубры, свободный рынок на тротуарах мокрых — как базар. Сельдеобразный фосфор излученья альтернативных студий теле- и радиоформатов, народные избранники, суть — депутаты и брокеры и дилеры валютных бирж. Наши все с дипломами рванули за шлагбаум. Востребованность режиссуры за границей была объявлена эквивалентом водки. Всемирная валюта — наш театр. Москва слыла у иностранцев Меккой всемирного театра. В закостенелых прародительственных землях осталось несколько — Николь, Рыбёха, я и Корин, который паче иных в печаль последнюю ввергал меня провинциальной принадлежностью эфиру. Мститель неправдам Доинька Кофтун, не убоясь высоты царства Феодосия Великого, умчался в дальний монастырь. Да ещё Дениска Круглик в рынок ударился. Переместился при случае — олигархом там сделался. Почитай, что канул. Пустое место азовское — Петлюра в Москве театр свой основал — поспорил с постановками «Прощания с Матёрой» да канул с первой прибылью сквозь ситечко границ. В провинциальной глухомани второго года девяностых, давясь в очередях с талоном и крестиками на руках, за право выжить в перекличке по спискам бакалейных старожил, я удивлялась мощности напора народной памяти. Блокадный страх проснулся и превратил всё в ужас. Явился аппетит на суверенитеты, подозревался как диагноз, поскольку проявлялся закононепослушными как массовый психоз. Народ выращивал картошку, квасил капусту, гнал самогон, травился непонятными грибами и выражал сомненье в том, что нас Америка к полудню завоюет, поскольку мы не всласть съедобны и не сговорчивы. Акции предприятий делили на собраньях и тут же продавали за гроши. Инфляция, стагнация и ваучеризация накопленные на машину средства после обеда превращали в батончик конской колбасы. Труд потерял значенье, всё дорожало, и дешевела лишь человеческая жизнь. Мы жили в съёмном загородном доме без всяческих удобств. В соседней улице водопроводная колонка поила сорок штук домов, но газовое отопленье давало то тепло в демисезонье, которое не пробавлялось в квартирах вплоть до Покрова. Зато соседством по участку жила Ивановна. Чудо красот её души, простонародное терпенье и клады навыков по выживанью спасли нас от беды и голода. Квасить, мочить и запасать съестное она меня учила не смеясь, не сетуя, не упрекая — и навсегда тем самым привила понятье разницы между учёбой и просвещением. Муж приспособил тачку с баком, чтоб привозить воды, и часто приговаривал: «Как бы ты по конубрям без меня воду таскала? Кады б тебе вёдра, да коромысло рябинками, вот тогда б ты Грыньку завлекла, а так тарантаской колёсной плескай по рябинкам — Грыньке не ндравится!» Я вспоминала эту шутку Быстрицкой во время давних встреч со зрителями, и, вопреки житейской муке, улыбалась. Давно ушли и долго не вернутся на голубой экран исчезнувшие в полдень тени, но мне вдруг стало ясно почему я вышла замуж за сурового ревнивца. Он остаётся единственным, кто был способен меня заставить рассмеяться в момент, когда я плачу от других. Шутка из глубины воспоминаний так обновляет силы перед баком воды колодезной, котлами парового отопленья и кадками капусты, что консервация солёных огурцов может поддаться искушению твореньем заядлой кулинарки на износ. Ивановна, по доброй детели натуры, отвадила нападки злой снохи на неумение моё вести хозяйство, и поддавала на крыльцо пучки морковки и петрушки, чтоб я не впала в грех тоски. Давая мелкую работу фалангам пальцев, я занимала мысли счётом петелек самопрядной шерсти, замером ложек соли в маринад и радовалась, что запас гвоздики от незапамятных морей способен сохранять амбре и сигнатуры почти десяток лет. И почему природное растенье, такое зёрнышко, способно умилить напоминаньем признаков разумного, невозмутимого, здраво осмысленного жития? Закатывать в горячую засолку баллоны огурцов и помидоров я наловчилась хрупкостью натуры — и удивлялась мощности своей. И в этой дряхлости печали, покамест плешь врагу казали патриоты и ласкосердия искали ловкачи, взняли эфиры альтернативного вещания. Вся сера видео — все излучения и эфиры, отъяв от возгорения чтением тиражную страну, в кудесы словесов на голубом экране заманили — и оглумляли. И всё другое становилось ясно всему последующему. Как ночь из дня. Принять в основу тёмный блеск в среде, и — через темную среду, увидеть свет в конце тоннеля. Но голевой момент, перед открытием космических порталов связи, был так азартен, что ради желания большого в будущем и прошлое своё в том настоящем безжалостно губили. Как тёмные предметы в зеркалах. А вспомнить теперь, усомнимся ли радости, как персон презирали и в забвение полагали одним лишь мановением на голубом экране. Удар шахтёрской каски о горбатый мост — и всей стране с Владивостока до Калининграда ясно: державцы лишь воображаются, а благоумие покинуло коморы сводчатые их палат. Рождённых знаний стало мало, тяжелых искуплений — тьма. И почему страну покинул разум? Утерян чистый, красный и багряный. Любоприимный. Все говорили — под железный занавес утёк. Помрачнело и обветшало в хозяйствах и душах без сахара. За Волгой брошенные города, и Украина-житница под рухом, и Грузия без света и тепла, и только Бела Русь открыто возмутилась, когда столкнули Конева с поста увековеченья Варшавских договоров. Он монумент на пьедестале, он памятник герою, но его Польша к святым не причисляла и не желала воскрешать напоминание потомкам, что прибыль от туризма — это Краков, где Конев, русский генерал, увековечил дух защиты. Болгары молча свечи жгли и перешли бойкотом в демократы. Румыны кровь пролили по стенам университета и разбазарили ресурс Плоеште. Предчувствие ромейской сметки их охранило от затрат и посулило прибыли с доходов, когда скакнули нефтяные фишки и лаялись за цены господа. Словакия международные права растила в «цивилизованном разводе» от января до января, в надежде, что вернутся конъюнктуры, и Чехия ей посылала переписку, изложенную на английском языке. Муж обожал международные события, и я ушла в эфиры серы. По брызгам твердотельной электроники — в эфир. Да просто, нужно было что-то кушать. Как полагается семье, хотя б три раза в день. Диплом столичный театральный в провинциальной кухне не сгодился даже в засолке огурцов. Театры бедствовали, цирки пустовали, эстрада канула, а самодеятельная среда на нет сошла. Художественный стих — шалушки на завалинке, народники: три кнопки, дзынь струна… Рудник украсть считалось можно, а нотной грамоте учить нельзя. Такие принципы гуманитарные настали нам. Перебиваясь в попытках выжить, муж шутил: — У меня дома сплошной театр: одного режиссёра, одного актера, и одного зрителя. И посмотрев, как на иллюзию, усталыми глазами на наши с дочкой выкрутасы, он обречённо добавлял: — Зрителю труднее всего, потому что он в своём лице совмещает ещё и критика. — Вот то, чего я невзлюбила — нападок критики в блокаде. Из лоскутков и щепоти куриных перьев, из мусора рассыпавшихся бус, я компенсировала деградацию культуры, творя для дочери уют. Раскованной фантазией ребёнка наполнилось житьё, и для меня переводной картинкой стало её: — Смотри сюда! А я— лиса! Не та, которая лисица Патрикеева, я добрая — Матвеевна! Шлогбаум открыт, дрезина прочь летит. Да, передались истины театра. Я по утрам писалась для экрана, а вечером кормыхалась в истопке, но телевизоры в домах работали в те годы беспрерывно, и прятать внешность в транспорт получалось с условием извоза в париках. Как велика была опасность быть узнанной в толпе или в окрестном ЖЭКе, при получении талонов на продукты, случайно наступить в мозоль классовой ненависти к буржуинству. Поди ж ты, тётка светится с экрана — значит, живёт благополучно, значит, звездит нам про погоду, а в области бездольность, недород, и детские сады позакрывали. Телеэкран был вещью импозантной не для того, кто им владеет, а с теми, кем он овладел. Столькими лютыми обдержима Вселенная эфира. Первые альтернативные эфиры взнялись, как доброзрачные, озонные явления на тропосферах русских. Не искусить канон, гораздо всё вещали: умело, основательно и гранесловно. Несовершенный техноген влиял на качество. Курьёзы по расстановке пауз от старых инженеров случались ежедневно. Старые профи коммуникаций связи сопротивлялись новому стремленью играть лучом и волнами, как властной булавой. Любили старички прервать эфир по неизвестной срочности, оставив зависать заставкой гримасу популярного злодея. Проделывали трюки на ведущих, политиках, а нуворишей не трогали. Когда рекламные потоки жир живота избавили от дряхлости печали, начала длиться и надменно надуваться спесивая пустая стрекотня. Сугубое скипание с политикой и денежным дождём из воздуха, хвастливый гордый и хупавый на говорящей голове ведущий. Иконного поклонения привычкой востребован мигал мириадами глаз в каждом жилище. Взирали в новости. Вера во «Время» по инерции. Там всё менялось, как в калейдоскопе. Часы переводить избрали моду. А во время тепло включать не стали. Гарвардский мальчик по фамилии Гайдар пообещал вступленье в рынок за сотню дней. Я видела его потом, на девять дней «Норд-Оста» от мальчика не стало и следа. А был ли мальчик? Бунт с кровопролитьем были. В горбатый мост к Гайдару каской шахтеры постучали. «Кто взбунтовал их профсоюз?» с экрана риторически вскричали и «насымали» ярый бунт. В эфир подали. Первым номером. Клаколы касок на горбатый мост накликали крамолу танков. Власть, как всегда, валялась. Котораться на танк влезали претенденты, хотели истиньствовать в наставленьях, но хирургический разрыв границ меж памятью о вере христианской, правдой турецкой и, со многими потами пройденных, знаний немецких не сращивал оружия. Вращая стрельной башней по Москве, ходили танки — авось, вдруг кто-то разгордится, да и царём захочет быть, народу ясно — всё лишь для того, чтобы лиха не множилася. Ангелы рода человеческого, хотя в погонах, службой не стужают. Мятеж, раздор, засада. Глядят охотника. Издаться по крамоле посконной речью на броне — и до казны пустой в кремлёвские коморы, а там и власть имать. Чистосердечна рать, да крылошане у кормила переклюкали жито октября. — Что вы там паникуете? Хожу на службу вдоль колонны танков, и прекратите мне сюда звонить! Сестра ловила новые потоки столичных спекуляций и спешно набивала зоб. Пытаясь закрепиться за Краснопресненские твердые граниты шипованой резиной новой «Мазды», она почти поверила, что совершен отрыв от родовых провинциальных вотчин. Но тут прокол — Царевич подкатил на танковом коне. Кирюха—брат, давно ли на петлицах шевроны поменял, молокосос? Спасибо, Пресня подфартила увидеться. Война мешает крови. Брат в кантемировских колоннах, заправленных в проулки Красной Пресни, порадовался за сестру, купившую по новорусским меркам себе квартиру на кольце с обзором от Кремля до зоопарка, опять же — там джакузи против солидола. Мазута-брат выныривал к сеструхе с битвы, опять же, чтоб помыться и поесть. Звонить не смел — заботился о красоте военной тайны, отважный Кибальчиш, таскал за пазухой своим радистам бутерброды и присягал бунтующей толпе, что танки здесь для укрепления порядка, как по уставу старший приказал. В железных кляпцах кантемировской брони истошно бунтовала Пресня. Но закоснела в полынном земстве провинция, заточная в неурожайных сотках. Ей изглашали вступиться за Москву — она надорвалась и приспособилась. Лишеница в доместикации рассудка. Изуметься ль ей истоком новых революций, когда свободное купище на молочном рынке с каждой щепотки семечек заставит прибегать в надорванный карман жир изобилия копейкой. А керемиды плит у мавзолеев, и сам кремлёвский маестат, и кладовые мёда в долларах «за барыль» — докамест лукорёвый поклеп — неключимое лыко немчуры. Москва стремилась разбудить совесть уснувшую России, но зелие арапьского червонца уже испепелило молодёжь, и лукорёво двинулись невежи, лишенники наследия отцов. Москву заполонило штурмом мельчайших клерков. Эфир попутал. Бомба для сознанья. Единственным каналом по стране прошлись, чтоб искусить канон сопротивления. Сергей Григорьевич Торчинский тридцать часов не вышел из эфира и стрелки перевёл. Провинция молчанием дала согласие экрану — и предопределила небрежную заброшенность свою. Сверстали на эфир — и спятили с моста. Никто не выполнил завет Ивана Грозного: «Коли у поля встал — так бейся наповал.» А поле радио совсем молчало — ловило белый шум. Потом включили энтузиасты рока песню про осень, пожегшую на небе корабли, и, сбитый с толку, народ на круглосуточной осаде погрелся Белым домом. Самовласть, пустошница столичных бунтов, пальнула петушка и принялась уподобляться поклепу работой: творить метания земных поклонов храм возвели на площади бассейна, и маестат престола «товарищей» повергнул в «россиян», с дальнейшей выплатой издержек из бюджета. От государственной казны на реконструкцию былого дома откинули с учётом прибыли с налогов, и свята Русь превозмогла кощунство. Не пристало судебный поединок превращать в свадники склочные экрана. Цена за прелесть заблужденья не пепелёсый Белый Дом, а приснопамятное покабытие. Покаслытьём на плёнку намотали нить Ориадны в лабиринт и спутчило весь целлюлоид. Но в рискоту достоинства московской Пресни власть перешла бы баркашовцам (о чём изустные легенды повествуют), да не далась. Господства, силы, власти — вторая жизнь, синоним возрождения, покабытьё. Чистосердечна рать, да крылошане у кормила переклюкали жито в октябре. Чистосердечием восторженности ратной истаяли господства прежние. Их власть зрительный луч разрушил. — Они должны были призвать флоты, фортуна-модератэ, — сказал вернувшийся с боёв внештатный оператор, случайно обронивший «под колёса танка» надежду студии — «трёхсотый панасоник». Без хроникальной съёмки, но с огнестрелом на ноге — геройство поднимавшейся к четвёртой власти пены. Кроваво восходила журналистика альтернативного эфира, и не поймешь, кому альтернатива, — ведь государства уже нет. Одна Ивановна жила по старине и нравом богу угодила. Мочила огурцы, да квасила капусту. Меня тому учила. На самолётах не летала и всех врагов пережила. Куда не поверни горнило революций, содетель киселя один — народ. Какой хороший малый придумал, что писать и говорить в эфир необходимо так, чтоб публика сумела наделать выводов сама? В пиратских лоциях эфира присутствуют и примеси. Связь времён кристаллик телевиденья держал прочнее, чем театр. Скорость прохожденья мысли на театре равна академическому часу истории, литературы, а сквозь экран твоя мирская жизнь проносится со скоростью тепла и звука. Там есть еще как вспышка — свет, но это чаще радиация, чем философский камень. Внутренние трудности всегда страшнее внешних. Из театра я иногда выныривала в жизнь, чтоб отдышаться. Окислить кислородной фазой густые концентраты старых истин на скорости сто километров в час на сотом скором. В родимых Берендеях соприкоснуться с фитонцидом хвои, где исцеляет святость состраданья. Теперь, попав в эфиры серы, при неприятьи зла из внутренней прилучности добру, я оказалась в сферах зазеркалья, где связь времён являлась в виде сырых идей из ветхих истин. Сырой раскрой не шлифовался, не отфильтровывал смолу… Априорные истины организовывают опытные данные и всё наоборот. Под голевой момент, перед открытием портала, ложится мелкая горошка, и гусеничным ходом об неё споткнётся молох угасающих инерций. И обратится вспять, в определённость другого, — противоположного: то жесткого, то мягкого начала. Им пользуемся, как мерилом. Одно служит другому склейкой в плёнке. Стоп. Стык. Стоп. Склей. Идёт монтаж. Ложатся фразы. И искорка бессмертия от столкновенья отдаст эпохе в нарицание их имена и наши годы. Герои, мастера — знаменье силы духа, бессмертная душа заснята в смертном теле на плёнку, без срока архивации. Организовавает априори опыт страхи. Пока кислотные синдромы гложут плёнки, испепеляется в эфир органика полей народной воли начала девяностых. И эти тонкостные чувства лихой кадрилью не притопчешь. Эфиры — серы, ртуть — вода времён и соль премудрости. Однако, в крайнем левом и крайнем правом положеньях из колбы не течёт струя. Все восприятья судим мы по отношенью к нашим чувствам. Вот почему мы думаем о том, чего не испытать прикосновеньем: варёное стекло и жареные факты на эллипсе магнита метеор — миг радужного спектра: свеченье ангельского нимба, зароки, клевета, рога. Мановенья жизней. Отображение Алисы в зеркалах. Лиса, но добрая лиса — Матвеевна! Критическим мотивам — помолчать! Внутренние трудности еще важнее внешних. Идеи в сыром виде подавали не только на столичных кухнях. Работа энциклопедистов—якобинцев, и декабристов—забияк и даже житницы посевов: всё вырождалось в сельский сход молекулярного посыла на осознание сырой идеи. Причиной этого не следует считать поиск основы становленья мира. Смешно ведь будет, если сельский сход откроет истины изменчивости неба. Встречается найти такую соль лишь в пору высыхания. Страх хода по пустыне — великая зима или преддверие потопа — явление иконы в небесах, предчувствие изменчивости. Измена русла вынает соли истины наружу. И видит сельский сход где на небесных досках преддверие спасенья от потопа. Примесь якобинства на этот раз легла в основу психоза конспирации. Мы видели хаос, но как его упаковать в эфир не знали. Один хороший малый, который нашей вотчиной владел приказом власти без налогов, придумал, что писать и говорить в эфир необходимо так, чтоб публика сама волей—неволею стала причастна учительствовать в жизни. В эфирах делом не плошали. Свадники склочные прелестным заблуждением охмуряли мозг изголодавшихся народов. В эфир на запись таскали жути разношерстных: многопартийная система развилась, и кто-то насадил грибницы. Такой мукопомол из древка стягов. Преподаватели, учителя, случались и военные дипломы. Дяденьку мы слушались, хорошо накушались, а если бы не слушались, мы бы не накушались! В кромешной чехарде на запись, спасать альтернативных журналистов являлись консультанты… от новых учредительных советов, советов учредителей и проч. Они уже прознали, что информация — вид бизнеса, где соучастие объекта в политическом процессе рассматривается не с нравственной, а с утилитарной точки зрения. Каждый субъект от демагогии при помощи халявных консультантов решал: «а выгодно ли мне свой имидж инвестировать как капитал в поточный розыгрыш полит движенья?» Этот халявный зуд рождал политику рекламы. — Вся свара вокруг власти: власть — кому? На золотую молодёжь надежды мало — обкомовские вырожденцы, а для спецуры кавардак — возможность оправдать свои зарплаты: живут ведь у кормушки. Кормушка всем распределяет по усмотрению, а там — милиция, еще войска… а кто нахлебники? Спецура? Ни — ни не делают, но слишком много знают. К тому же детки их — «сынки» считают себя нравственно святыми, но балбесы, не прорубают на паркетах ковровые ходы. А людям, людям довольно объяснить, они привыкли хавать то, что скажут. — Константин Маркович рукою в бриллиантовой печатке погладил холку дорогой овцы — невиданной породы зверь с собачьей родословной сопровождал его на студию всегда, как учредителя совета, подпольного миллионера и самца, сумевшего добиться вхожей доли во все номенклатурные дома посредством многожёнства. Докатился до воспитания состава студий идейно — нравственного назначенья. Художественность пострадала. Докаркался до представления себе лихвы — процента с акций по доходам безмерно бедовавшей студии. Взрывались от износа старые софиты — на театральных осветительных приборах, початых где-то «за гуся», снимались сериалами программы. Власть отыграло среднее звено работников прилавка. Из этих деток получились банкиры, бизнесмены и брокеры валютных бирж. Жизнеспособность проявили детишки торгашей. Сыночки прапорщиков от весёлых фельдшериц доверились на их охрану. В интересах новой верхушки детей интеллигенции приказано казнить и изводить всегдашним оскорблением предателей народа. Ну, а народу, как и впредь, — назваться фермером и делать вид, что едем, и с каждым годом, — ускоряясь. Чего стесняться, если в торговле всюду — словно на войне, а фермеры ничем не отличаются во всём подлунном мире. Комфортно возникали роли лидеров в сумбурной неформальной обстановке. В профессию позволили входить без всякого образованья. Сплошным потоком герои с персонажами мазурят по экрану. Ценз отменён на право применения в профессии. Каждый имеет право сказать, что журналист. Все эти реки разрослись наносом такого ила, что море вскоре помутилось. К тому же, единоличный лидер, приставленный тянуть всё на себе, быстро сгорел. Разваливалось дело. Разбитое корыто на отмели мерещилось создателям проекта. Оптимизировать процессы стали двое и в том сошлись, что нужен договор о разделении всех сфер влияния на мелкие сегменты. Один — даёт эфирам интервью, другой — имеет дело с банком. Два лидера. Один другому зеркало подносит и ультиматум предъявляет «я уйду!» Так мобилизовать способности велели психологи и консультанты. Оно понятно, свободный внутренне простой трудяга — психически устойчивей. А несвободный раздвоённый управленец среды интерактивной — ложный тип «мышленья стратегического». Зарплату не платили. Постоянно велели бдеть и опасаться вражьих сил. Политкорректность паранойи с ума сводила. Закончилась косметика. Помаду к контуру не удавалось подобрать. А женщины такого не выносят. Какой то индивидуальный случай: при записи в эфир отслаиваются уста от основного кадра. У гоголевского героя нос ушёл, а у меня в отдельное свечение выносит губы. Установилось прозвище — «вещунья», и суеверие: ею зачтённый текст — трактат на веки. Сначала в форме образа, потом, в причинах связи. По нужным сведеньям и следствия: судьбы разлад. По черным спискам лидеров делили. В гоненьях революции рубили лес. По своенравию и кадры щепотью летели. Кто будет кадры собирать? И порешилось где то: пусть прилягут камнем. Первопричина — чья то свара. В парилке с толстым веником. Делёж борьбы за всласть усидчивые кресла. И палати. Да просто, не взлюбили все друг друга. Реклама не того пивка. Не там голосовали. Не о том. Горшочком о горшок. Разбита чашка. Удача, что не черепушка! Интеллигенция сдала народ. И появилось основанье самобичеваться. Ну что сказать, классический мой брак, такой, как писано в романах с ухаживанием вокруг двух лет. С ним первым я поцеловалась, и вышла замуж за него, и от него моя дочурка. Развод. Он подал иск ко мне, причины не известны. Бойкот молчания упрямый, всемогущий — мне отказались дать в суде к прочтенью заявленье мужа. Фурор и ужас — меня с экрана знает почти что вся страна. Ну, пол страны. Ну, точно, регион и федеральный округ. И гарантированно — область. Город. Троллейбус городской. Детсадовские няньки. Тётки в ЖЭКе. Сквозь землю провалиться. Обратная загрань эфира. Известность. Популярность. Достаточно и клеветы, чтоб все поверили любым идиотизмам. Теперь не выстоять — вся в подозренье, как на ладони жизнь и мысль. Свечусь с экрана. В зеркало взгляну: откуда это осенью цветенье? Возобновился отовсюду приток покоя. Погода тихая. Сентябрь. В огромных клумбах хвастаются канны. Фонтан ещё не выключен. Друг подле друга идут лучи неяркие от радужного света. Неужто ангелы мне подают сигнал, что я жива и не виновна? И недоступно восприятье членения на доли, части, пустоты преткновенья, тупики. Хочу чтобы не наступила расчленённость. Но незначительно сгущается тревога. Стучит в виске проникновение в причины. Ностальгия? Да нет, догадка: негде ночевать. А график съёмок тянет, клубится путь земной и я в его родимом городе одна. Душа дрожит непромысловой трясогузкой. Мне только бы не кануть, не скользнуть с причин произведенья деятельности в способности страдательного состоянья. — Алё, Москва?! Вы заберёте меня к себе, Литрваныч? — Нет. — Почему? — А я не ректор, я — профессор. Не утвердят тебя. — Да мне б не утвердиться, а спастись! Захлопну зеркальце: мне это неподвластно. Повсюду сообщили. Знакомый стиль: ату, — её! Я вылетаю в ступор, как в зазор эмоций: нет бытия и будто ровный штиль. Жизнь словно недоразуменье. Нас разделили? Кто? Меня учила Ира призвуком сопрано: любая пара распадается вторженьем какой то третьей стороны. Чужое вторглось. Посыл нечистой силы. Давненько критика возникла. Давно. Но мной не замечалась. Питалась творчеством. Подстерегли. На зависть и во зло. А под расплату — свеченье в зеркалах. Ответом — сияние. Дай силы. Я стерплю! Дождусь ответов! Спрашивать не стану — не унижусь. Я выжду миги, даже если они дадут ответы через годы. Я буду жить, жить, жить ради того, чтобы открылось, что непорочная душа не может исходить с пути земного клеветою, — и мне откроется. Я знаю. ЗНАЮ! Вот равновесие! Меня учили! Меня воспитывали! Я могу! Пусть я цыплёнок благого инкубатора! В мой обогрев души дышали мастера пути земного — иных уж нет, другие все далече… А эти предали. Но я — жива. Сквозь слёзы, по осколкам, по плоскостям и граням, ухожу: танцую свой полёт эфирным арабеском. Я не карабкаюсь, не прячусь, воспарив на точечной опоре правых пальцев… Стоп. Стопой за убегающей подножкой на последний рейс. Сентябрь — не вечер, это краешек макушки российского тепла. Одни причины и способности страдательны, другие — детельны. Они определяемы. Мне нужно их сейчас определить. За исключением огня всё остальное подвергается уничтоженью. Земля вода и воздух во всяком влажном теле — всё разлагается. За исключением огня. Уничтожение природной теплоты от окружающей среды горенья. Вот и настало испытание душе на прочность тигля. Горенье духа, — проявись. Я возрожусь! Свеченье в зеркале: догадка. Подсказывают ангелы. Луна и солнце сияют ярче и крупнее в закатах и восходах, чем в зените. Избыть тревогу — не впустить страдание. И не позволить разрушать себя пустым наветам. Отец недаром говорил: «Мы все на фронте. Пропусти вперёд, поднявшихся в атаку лихом. Локтями пусть работают — им туда раньше надо». По линии атаки смерть рассудит, где выбраковка, кто — герой. К нам — в Берендеи. Там есть народный сход, и божий суд, и ласточки, и сосны в небе. Сгущенье и высушиванье сутей до огня. Родители плечом не подпирали — не встали «за». В коммунистических системах, ими на заседаньях пережитых, любое расторженье брака де-юре судилось аморалью без всяких рассмотрений и причин. Действительно, ну что это за распорядок жизни: сначала — на подмостки, а потом — в эфир? Была же бауманка, МГУ, в конце-концов — пединституты, а разменять отличный аттестат в угоду Мельпомене — это стыдно. Учиться плохо — дурно, а разменять отличия в ученье на клоунаду — это дурь! Присваивать себе заслуги своих детей — привычка педагогов соцсистемы. Домашний педсовет лукаво извернулся в духе народной мудрости: мы вас не сватали, мы вас не разводили. Прелестно. Им померещились и свадьба, и развод. Мне остаются процедуры. По коридорам государственной системы шурша бумагами, терзая паспорт, мне предстоит пройти с глазами страха и переполненной душой ложной вины. Спустя всего лишь год разводы станут шквалом, и данные социологии вскричат, что государство потеряло институты брака. Но этот год мне негде было затаиться: экран — это рентген. Я подняла голову и закатила слезу обратно в глаз. Косметика заставляла держаться. Застеленный ковром июльских ситцев окрестный лес казался просто чёрным. — Как на таком ветру снимать? — Студийный оператор прогнулся с крёхтом приладить свою сбитую треногу, чтоб привинтить головку керогаза — японский «панасоник» на штатив. Плечо такую тяжесть не держало. Я МОЛЧУ. В инертный микрофон струятся ветры. Порывом носит шарф. Что я скажу безумцу техники, который слышит мир в наушники и смотрит в диафрагму? Сквозь призмы линз я не струюсь как свет, я млею радиацией. В порталы многоканального вещанья излучаю свет, не радуги, а инфракрасного свеченья. И всё же: в уюте, где я только что была женой и матерью, я знала две заварки как волшебство мирского быта. Заварка в малый чайник, китайский, плоский, без глубины посадки листьев в кромешном кипятке на пагубное дно. Заварка в европейский чайник немецких порцеллановых мануфактур от мейсенских заводов: с высоким воспарением чаинок под крышку с прорезью на вздох. В моём быту, я каюсь, не было меж этих двух восточного и западного быта традиций русского поддува сапогом, в блестящий самовар, стоящий на веранде. Не потому, что не было веранды, а дома не было. Но есть развод — позор публичной личности. Откуда давным—давно остовы мельничных усадеб, которые питали самовар из талых вод весеннею водою, явились в кадр? Звереет оператор. Кому понадобился этот старый парк в период бешеного дорожания продуктов и новой роскоши эпохи техногена? Если ты можешь ставить на театре и слышима с экрана — снимай рекламу. Вокруг тебя возникнут люди, и станешь ты кормящей мать-Терезой, а если ты снимаешь парки давно забытых мельничных усадеб и у ствола укоренённой столетие назад дворянской прихотью секвойи витийствуешь о смыслах бытия, то ты, звездина, с тараканом, или не понимаешь, что идеология вселенских предпочтений сегодня — выгода. Работай на заказ. В рекламе. Куда как здорово. И тонко. Вот и Чайковский Моцарта сапожником назвал, за то что продавал шедевры спонсорам. Являлся меценат, заказывал и подавалось миру блюдо: шедевр от Моцарта. Сам то Чайковский жил в поместье и стряпал для души. Заказом не сапожничал. Разрушенные вотчины оставил. — С подхвата, по отмашке. Пошла! Казалось, что пошла сама благая мысль с произнесением на плёнку. Природа пошлости через века невнятна. Она же опиралась на остовы квартирно-коммунальных склок, междоусобиц. Может и быть, что красоту союза испортил бытовой вопрос. Может и стать, что аномалии культуры родил сезон серебряного века и осени в болде. Простите, в Болдино. Да только жизнь в разлуке и в промежутке между дном и крышкой, когда заварен лист, исходит ароматом кислотного синдрома. Афродизиак. Вот в кою пору нужна веранда и запах парка. Неуловимый фитонцид секвойи. Я не жила в кино. Муж запретил. Я из кулис попала в видео. Из замужьёв в свободно покинутый полёт. Мать наградила проблеском совета по секрету: вручила мне рецепт засолки огурцов с добавкой аспирина консервантом. Мать не стерпела моих мук. И быстренько отделалась рецептом фамильных огурцов, которые до свадьбы не давала. Хотя и обреклась молчанью. Наверное ей известен был рецепт варения изгнанья. Не выданная дочь в семье — обуза. В индийских племенах родись, отдали бы на жертвоприношенья. А тут — перед тобой закроют дверь и богомазам доски на скрижалях передадут. Расскажут, как ты была, когда-то хороша, да вот злодеи загубили. Или о том, как не права была, и дни закончила в канаве. Два варианта фабуле. Родительское оправдание едино: куда б не повернулась жизнь, сама виновна — дичь. Теперь подсунула рецепт не во время. Такое матери невестам подают в приданное. А мне к разводу. Рецепт квасного сусла в сухарях, на аспирине огуречные россолы. Чего бы проще — глядеться в байковом халате в самовар, как в диафрагму заморской оптики, гонять чаи, быть дамой с положеньем, без выдоха вдыхать корсажным декольте на фоне фитонцидов флоксы и наблюдать неспешные слова как рифмы занесённые в тетрадку, — порывом ветра на веранде в сезон дождя, и в пору листопада, в пургу. Разобщена Россия призраками приобщенья к дому. Доместикацией и домостроем. И ими спаяна. Сапожный самовар. Такой предмет употребить в квартире нельзя. Такому подавай усадебный чертог с верандой непременно на закаты. За ним и разговоры с инакомыслием. И самолюбованием в кругу за блюдцем. Куда полюбишь отражайся и не срамись по скудоумию. Гордишься — в самоварный бок гляди. Стесняешься — на отраженье в блюдце пялься. Чего бы проще. Диафрагма. Болтаюсь в оптике фиалкой в кипятке. Исчезла русская заварка с приходом общежития. Квартиры — соцкультбыта по принадлежности, а частный сектор — сплошь халупень, поскольку ненадёжен кулачьём. Дворянские усадьбы, крепкий дом — как хрупкие фарфоры ломоноса, скорлупки памяти, которых не найти, и только встретятся за насыпью секвойи и лиственницы, которые неведомой мольбой вживили в смешаннолистный лес. Зверели монтажеры. Куда в сетях вещанья документировать такое видео о парках дворянской лесополосы, когда в стране левых ладоней, прописанных крестом в очередях кромешной давки по талонам за курами, изгнившими в цехах без холодильных установок, нет выхода в эфир важнее чем блоки новостей и видеорекламные анонсы? Насытиться бы ловлей рыбы да пятью хлебами — и манны ждать. А ты про лесы? Ах, Брут. Твои б таланты рифмоплёта — да в русло видеорекламы. Даёшь? — Пошла! — Остовы мельничных усадеб, которые когда-то сберегали лесом, давали пятьдесят процентов электроэнергетики районов. Гидротурбины русских рек при малой скорости теченья спасали энергетику страны на половину потреблённого ресурса. — Стоп! Поняла, что ты сказала? Уволена, звезда! Мы для Чубайса рекламу делаем, а ты своим похабным краеведеньем — лажаешь! Конечно, не в Чубайсе дело. Муж был причастен положенью, которое я и не замечала. Я в городе его. Свекровь предупреждала. Я усмехнулась про себя. Мне показалось, что не может быть супруге положенья без общества. Теперь мне доказали, что на свете в черте границ зовётся обществом и стая. Ухожу. По осколкам, по брызгам кислотных синдромов, по эмульсии стёртых слоёв. И тяжёлые искры бросает мне в спину газетный программинг. Неуёмен в эфире мерцающий чёрный портал: два повтора с разбежкой в неделю. Эфиром — в ремиксах. Вот тебя уже в студии нет, а заявленный комплекс редакция выдаст. Усадьбы на фундаментах истлели, а департаменты лесов стоят. Кто их подвиг на истину всезнанья, что главное земное — разложить костёр, огонь всегда прибудет с неба. Оставшись без работы, постичь засолку огурцов — кустарное творение для досуга. Вот время к этому пристало, да ноги не несут и зуб неймёт. Учиться стряпать кулинарка способна только для потребы троглодиту. А этот раздражитель изошел. Была ещё потреба исходить в эфире, но этот приворот изъят. Или душа моя избавилась круговоротов. Теперь куда? Трамплинов нет, кругом дымины. |
||
|