"Ангелам господства" - читать интересную книгу автора (Пахомова Светлана)

Глава 7

Казалось, накренилась ось Земли и ринулась долой с орбиты. Потом узнаем, что по глубокоземной скважине в Сибири рванула нефть. Из недр сместилось время, а сейчас я сублимирую уход с экрана засолкой огурцов.

— Да, это он! Твой брат, который Цесаревич!

Назаретянской веткой рода втянуло на Кавказ рыдание моей души, и зубы мудрости заныли. Сообщество способных журналистов, помимо мнения матёрых Барабасов — работодателей эфира, гранит экран. Мы сотовыми в девяностых не владели, нас находил сам Космос — и велел. Так ощущалась принадлежность звёздности — судьбою, прикрытой дланью от неведомо кого, с высокой инкубацией спокойствия и веры, что я превозмогу!

Какой песчинкой показался брат в соседстве с Пашей-мерседесом. Впоследствии Серёжу назовут страшнейшим телекиллером эфира. Но в этот вечер под засолку голодух он прокричал мне знак с экрана: мой брат в плену. Какой-то лысый дядя рубил в полнометражной диафрагме под крупняком воздетых линз:

— Я обвиняю наше государство, его правительство и тех, кто мне давал приказ, в крупнейшем вероломстве, авантюре века! Всех, кто сюда нас с танками послал!

Это не он! Мне чудится. Не проходило столько времени от века, чтобы курсанты облысели. Я заигралась в зазеркалье или своё не узнаю? Все дальше лица панорамой, мне показалось — толпы, а их всего десяток было… Отказались, сдались и отступились. Просились их забрать домой, а этот всё упорствовал, сопротивлялся и обвинял. Кровь приливала, зубы ныли. Сквозь страх прикосновения с большим и неизвестным испытаньям я ощутила, что такое гордость. На краешке инстинкта самосохраненья лактозою в крови, праматеринским чувством заступничества не за брата, а за недоразумение младенца, которым остаётся род мужской, переступив игру в войнушку. Его рука содержит мышечную память нажатья на курок, моя — замазать лопнувший пупок ему зелёнкой. И страх, и злоба. Бабье «ох». 

Мысль, как догадка сквозь ночную весть: а кто ещё сейчас в моей семье в ночную пору не спит и видел? Кому звонить, куда бежать? Я в городе развода. Другие все — в столице, в Берендеях. Мирно спят: что им мои терзанья, и метания системы нервных срывов, и приключения кавказского хребта… Их хорда жизни выстроена предпочтеньем «скопи домок и не сори в хозяйстве»,  а наши крик в ночи и просолённые пелёнки — что кровь земная, что водица. Отречься от дитя, потом гордиться свершеньем подвига его у памятника — перспектива интеллигенции последнего десятка лет социализма. Как бросили меня в разводе, так бросят и его в плену. Отступятся. Так роду легче эпидемию пройти этапа перестройки. Жертвоприношенье. Шизофрению от конверсии иммунитет впитал, и банковские игры в пирамиды. Теперь надежды, что спасёт «Хопёр»,  а дети — это раздражитель. Рискуют, чтоб испить шампанского в копытцах. Простая философия: не будем их жалеть — нас не жалели. Пускай у нас не просят, мы не просили у своих. Мы старые — нам до себя самих. Обережения детей родители кромешных пятилеток почти не ведали. Сгорали в пятилетних планах. Коммунистическое воспитание заботилось о нас. Но мы то сами — братья, сёстры. Дай, позвоню! Это так здорово — вторгаться звоном среди ночи!

— Алё, аэропорт. Ес! Хау ду ю ду.

— Скажи мне, Альга, где наш брат Кирюша?

— Конечно, в Наре! Что ты грузишь, не занимай мне телефон, я жду звонка по сделкам с иностранцем!

— Что, ночью?

— На противоположной стороне планеты в эту минуту белый день. Столичные аэропорты ведут посадки ежечасно.

— А на Кавказе началась война. В плену Кирюха.

— Слушай, у вас проблемы — занимайтесь ими сами. Я в пять часов сегодня вышла из метро, и прямо на Рождественском бульваре прилюдно расстреляли мужика, и вся толпа валила мимо. Здесь этим никого не удивишь.

— Но Кира кровь твоя.

— И что ты хочешь? Чтоб я бежала на Кавказ? Чем я могу помочь, скажи конкретно?!

Собравшись краешком сознанья защитой против робота, мышленье шепотом сподобилось под шелест зелёного рубля америкосов и выдало продвинутому буржуинству простейший ультиматум:

— Позвони, раз вы в Москве в такой момент не спите, своим учителям по университету и попроси, пройдясь по связям, мне уточнить фамилию в списках пленённых.

— Ты что, свихнулась от развода? Да кто мне это даст?!

— Произнеси паролем моё имя. Всё откроют. Покуда. Дую — дуй.

В минуты перенапряженья девчонкам нужен не диплом, и не актёрский сленг, а просто папа. Тот человек, который скажет, докуда, до каких пределов распространяются они, мужские игры в устрашенья. Коли у поля встал, так бейся наповал, и проча…

Глазенки дочери и обмороки тётки. Мой брат в плену, семейство в сборе. Зуб мудрости даёт температуры под сорок. Отец, прошедший Белорусский фронт:

— В Москву не езди. Они пусть едут, а ты не смей.

— Но, тятя, почему?

— Ты вытащишь. Подумай о себе.

— Отец, это мой брат, кровь твоей ветки рода.

— Не езди. Психика конечна. Тебе нужна она, у тебя дочь.

— Но ведь и он имеет сына.

— Мужчина бросил. По законам военного устава пленённый пускается в расход уже с исходом вторых суток. Пошли четвёртые.

— Но, тятя, это кровь твоя.

— Это был выбор мужчины по уставу. Он военный, пойми, такое правило.

Огласка спасала жизнь на волоске. Одиннадцать, что с ним в плену седели, попеременно, поступно отрекались — и были спасены. А он упорствовал, суворовец. Тётя Вета шарахалась в сплошные обмороки новостей, и мне открылось то, без политесов, чего я никогда не знала: если к пятидесяти мать ребёнка, замужняя супруга иль вдова, сумела сохранить здоровье, то на неё не действует таблетка валидола и капли валерьянки. Рюмка коньяку — вот лучшее творение румянца. Какое нужно сердце? Великое? Простое? Здоровое. Вот весь секрет.

— Послушай, тятя, разве я могу…

— Я запрещаю. Ты в Москву не езди.

— Но почему?

— Ты вытащишь. А он твоих усилий не достоин. Если это плата рода — на нем её сквитать.

Приехал стихший муж. Рядом с отцом присел на краешек дивана. Какой — то заговор мужчин молчанье это отражало, и дочь не выдержала:

— Я неняю, я ваабче не манипаю, плясу вклютить агмитафонь, они включают телезизиль.

Каждые пять минут в центральных новостях кричали о Кирюхе и иже с ним. Тетка шарахалась в припадках о мальчике своём. Золовки ретували. Я полоскала флюс настойкою шалфея, и понимала, что истекший род — не в слове рот, десна — не корень от десница, а заповедь реки, что нас купала. Поила. Я что, противлюсь вдруг отцу? Я рассуждаю? Откуда звездная бацилла перековала на орала меч? Неужто в крайнем левом и крайнем правом положеньях из колбы не течёт вода? Не может быть пустот в природе. Что-то должно происходить. Зачем движенье, если не властно мановение перемещением в пространстве? Где то чудо?… То, невозможное, за гранью естества, которое спасёт, если приникнуть? Проникнуть как? В отверстие струится желание воды излить себя сквозь невозможность это сделать притяженьем почвы. Энергия желанья орошенья и жизни. Сквозь погосты. Наперекоры почвам, всем осыпям скальных пород хребтов Кавказа, излучины Десны и кольцам её, не льющимся с равнины, только лишь вращающимся ровным ходом в лабиринте, со скоростью земли, в том темпе, которым все живём. Стоп.

Эшелон. Стремленье на Москву. Бросает всмятку челюсти на буферной чугунке сотый скорый. Несёмся. Тётушка то спит, то плачет, но больше всё же спит. Я слушаю себя. Я обновляюсь. В моей душе есть прошлое, однако. Гораздо большее, чем женщине даёт развод. На стрелках стык кладёт судьба и злость моя, открытая эфиром.

Цезарь стал Цезарем не от того, что в честь его Антония сгубила Клеопатра. Цезарь явился миру благодаря провиденью его супруги, о святости которой мир узнал пословицей, кого почтить вне подозренья, и в продолжение — кого прославить Брутом. Что за блажь стремится в мой висок в том левом крайнем, где флюсом мудрость словно болью воспалилась? Это период последних наших встреч в Москве. Я отыграла Орлеанский след и репетировала Клеопатру. Венец мечтаний, если говорить о сущности профессии актрисы. Я возвращаюсь в город, кромешный завершая круг. Огромный круг внимания, в котором не умещалось желание оглядки — всё уроганом встречным унеслось. Но теперь, молю приблизиться пространство отшатнувшихся значений, в котором прошлое моё оценится подарком и муку боли оттеснит. И я узнаю нечто, от чего свело весок и что в спасенье вихрем удаётся. Открытия. Я так давно не смела вновь соприкоснуться с вами. Чтоб много чувствовать и много знать необходимо мчаться по открытым вихрям.

А сотый скорый вместо надежды вдаль принёс одни воспоминанья. Главенствуют возможности количеств. Я качества взыскую. Мне нужно возродиться — сбросить грузы от прошлого. Чугунный парадокс. Лечу вперед, а устремляюсь вспять. Однако, кто в крайностях не удержался в сущий миг, тот и не пил шампанского. Как кровь земная вам водицей, властей попридержащие в погонах? Я уповаю милостью вразрез опровергать уставов постулаты — закон военного пленения — расход. Не израсходуйтесь, мужчины, я еду не преподнести для вас урок, а просто молвить в крайнем положеньи, что всё качнётся на противоположные круги своя. Держитесь середины в вихре, чтоб мой зрачок горючая слеза не заливала, иначе замутится разум ваш.

Надежда в крайних степенях давала почву размышленьям, и грезилось, что я опять одна, что я играю, а не сути мной играют. Наполнены до краешков сосуды, и выбор не стоит: куда ведёт глоток — в песочный перечень часов для пессимизма или в уключину ладьи, плывущей вдаль ровнины..

Сквозь слёзы ветка назарета была ловка. Все обмороки тётки были предпочтенны одной идее: означиться. Клятвенным обещаньем матери моей — не кинуть тени поселеньем на дорогую дочь — мою сестру, — она пренебрегла, едва сойдя с платформы.

Сестра снедала страх по сделкам с иностранцами и говорила:

— Конечно, тетя, разумеется, ко мне… — и опускала долгие ресницы асфальту долом.

Мой флюс лежал почти что на ключице. Зуб мудрости сквозь слёзы обостренья. В суть прорастал. Впоследствии дантисты выяснят: зуб был последним и необыкновенным. Проростом параллельно в щеку, без места в челюсти. Восьмой. Такого не бывает? Дантисты тоже удивлялись. Он был двойным. Антропоморфное единство. А пока агентство телевиденья «Франс-пресс»   дежурило на лестничной площадке, от имени Чечни звонил «Мавлен Саламов»,  а комитет солдатских матерей советовал зажечь свечу и на неё молиться.

Сутки, двое. Тётка вела «для правнуков»   дневник и падала в припадки обмороков, лицезрея младенца в камуфляже на экране. Кирюху мировые спутники казали каждый час в немыслимых и непереводимых истошных блоках разных новостей. Вот здесь он говорит, вот здесь его слова перекрываются каким-то репортажным текстом, теперь он в шарфике, который для сидения в суровых казематах ему значительный политик подарил за твёрдую настойчивость не вылетать из плена спец-посланным бортом из думской гвардии столицы.

А министерство Паши Мерседеса нас отказалось вызвать на приём для разговора, без записи за месяц с паспортами. А Жириновский, доложили, соригинальничал ради запоминанья: беру солдат — бросаю офицеров. Всех вывезли, а наш сидел. Мой флюс лежал на плоскости предплечья, но тяжелее было выходить с ведром к панели мусоропровода. Там спали на полу и вздрагивали в нервном тике бригады новостей «Франс-пресс»,  таившие надежду на событье. Шагая через кофры и треноги по ссыпанным пролётам перекрытий, моей задачей, выходя с ведром, на протяженье суток оставалось не перелечь на плёнку. Чувствительность к включенью оптики, прозрение, сквозь боль, рост нового, когда прогресс остановился перед смертью.

— Ваш брат козёл. — Мембраны напрягались. «Мавлен Саламов». 

Динамик «Панасоника»   на долларовом аппарате моей сестры включался строго по программе и всё писал. Телефония вслух в режиме реальной записи. Сестра и тётка замерли, сронили тишиной зрачки усталостью подвешенных на нитки бессонных глаз на деку телефона, что означалось бы глаголом «дрогнуть».  Я к дырчатой решетке микрофона отёчным флюсом наклонилась и холодно, артикуляцией актрисы произнесла:

— Что дальше?

Мне было всё равно, мне просто страшно надоело стоянье в вертикали «флю».  Хотелось лечь. Игра с огромным государством уже не увлекала. Мудрость, прорезавшись, накипятила кровь под сорок роковых, и время репрессировало в пресс возможностью изъятья информационного потока из ерунды: из телефона и экрана. В Кремле, наверно, позабыли, что эти два теперь у всяких граждан есть. Свелось в сознаньи сведеньем:

— Что дальше?

Вновь пауза и пустота. Нет голоса. Но нет и места страхам. Бунт через боли нарастает.

— Ну, дальше!

Осмелься повторить тогда переговорщик от имени чеченского народа, что он попробовал произнести, его постигло бы проклятие славянки.

Восток — суть дело тонкое — кавказскими хребтами замер, и стало слышно, как нефтепроводом сливается каспийской сути нефть, слышна была вина азербайджанцев и вечная проблема горцев — куда девать своих детей? В какой войне ими насытить легионы?

— Он выдвинул условие гарантий, что после возвращенья продолжит службу…

— Ультиматум?..

В трубке прорезался смешок и шевелился шепот.

Я понимала, что они не врут. Подобная амбиция была присуща брату — будет орать своё, покуда не развяжется пупок. Но я-то знала, что не развяжется. Я этот пуп земли ему собственноручно в младенчестве зелёнкой смаковала. На грань безумия поставленная мысль его пленителей была читаема сейчас как «отче»   — они боялись невероятия в проявленном упорстве брата. А мне была ясна его затея. И шёпот замешательства противной стороны.

Когда-то давным-давно, в уютном лоне детства, его отец, способный к премиальным жестам, купил для нас, детей, с тринадцатой зарплаты невероятно дорогущий том волшебных сказок о Кавказе. Там были джины, дэвы, заклинанья неведомого языка и мысль, которую проявлено давали греки при изучении философии в гуманитарных вузах — на свете бывает плен пленивших. Сила духа под пытками пытает палача. Когда гребец, прикованный к галере, под принуждением бича гребёт сквозь бурю, и корабль плывёт, что заставляет его мучителя стоять поблизости и наносить удары? Страх утонуть. «Я в кандалах, на вёслах и гребу, но что тебя заставило стоять прикованным к моей спине и тупо наносить удары?»   Страх оторваться от того, кто в буре во сто крат сильнее. Сквозь боль и несвободу держать свой путь, когда пленившим застит страхом вина взглянуть на накативший вал. Только спина безвинного врага — для них и цель, и действие, и видимый маяк. Пойти за ним, не смея себе признаться, что вся мечта, которая осталась, — на этой спинушке вкатиться вместе в рай. Ан, нет: пути господни неисповедимы.

Пути господни неисповедимы, а мудрость командиров не имеет границ. Он сделал всё, что мог, как я его учила, театриком переходить законы жанров — привёл трагедию к комедии, полишинель. Теперь была моя пора вступать и диктовать пленившим командирам, как проиграть сюиту вывода из плена.

— Тётя, придвинься к микрофону. Прошу вас записать, хотя не сомневаюсь, что вы пишете. Это голос матери, скажи им, тётя, что ты категорически велишь ему оставить все условия и выехать к семье.

Тётка не подчинялась, потом истошно завопила, затем пренебрегла опасностью и стала утверждать, чтоб поступал сынок, как ему любо, и вопреки всему — она не возражает. Трагедия перерастала в цирк, а там недалеко до карнавала.

Уселись ждать. В повисшей челюсти зудит самодовольство: перед концом сеанса связи я подытожила ораторство роддома и резюмировала материнский вопль угрозой в традиции семьи:

— Ждём ровно час, если по истечении часа ответ не состоится, мы обнародуем и придадим огласке происходящее через Франс-Пресс. Они уже вторые сутки взыскуют интервью на лестничной площадке.

Последовавший отзыв был прокольным:

— Они без переводчика.

Парировала не сморгнув:

— Нас здесь, в квартире, трое женщин, владеющих тремя различными свободно…

— У вас ведь флюс…

Мысль промелькнула: «Каково?»

— Не страшно, я к диафрагме в профиль встану, а мама — в труакар, и кадр получится картинкой — дай же боже! И все агентства мира на трёх различных языках размножат в подлиннике… Выбирайте: сор из избы международный или живого брата через час!

Упали ждать. Я поняла, что выхлопотала себе заслугу, чтоб посидеть немного на спине. Слегла. Теперь, что будет. Шалфея в доме не было, но были новости в режиме «круглосуточный нон-стоп»   и телефонные звонки клиентов, которые не смотрят телевизор. Сестра кипела — война мешала бизнесу. Когда б она могла предвидеть, какие сделки сорвёт в дальнейшем терроризм, на грань которого вступали эти сутки.

Какие-то чрезмерно ушлые ребята-журналисты нашли в Удмуртии сынка братишки — и мы впервые с упоеньем увидели плод первого, недолгого супружества по переписке, которому и не сложилось браком стать, а вот младенец — вылитый Кирюха, глядит с экрана, словно победил. И тут же всё перемешалось: звонят реальная жена и тёща, таращат звук картавой дочери на ухо страдалицы, свекрови-свахи, чтоб не забывала, чьё дитятко важней и чья рубашка ближе к телу. А кстати тут и выясняют, что не крещён родившийся народ, и всё святое назаретов осталось в принадлежности присяге ещё с суворовских времён. Сестра задула копоть свечки, в мгновенье ставшей бесполезной, как сам намедни выданный совет от комитета солдатских жён и матерей. В чаду все помешались. На звёзд и зрителей. В зобу дыханье спёрло. А час сравнялся. Нет звонка. Застыла кровь, натягивались нервы, и кончик стрелки отдалял… разрыв… звонок.

— В Моздок спецрейсом отправился известный вам политик и на борту полковник медицинской службы. — «Мавлен Саламов»   выстрелил словами, как выполнил заданье.

Били. Это в полёте старший брат. Я первое произнесла, а тетка и сестра подумали второе. Час от условленного срока истекал, внезапно прекратились спецвыпуски кричащих новостей в эфире, и эта глушь обычного вещанья внушала больше страхов без надежд, чем вопли горе-журналистов в погоне за сенсацией из ничего.

Старший брат — полковник медицинской службы. Как долго он молчал и отстранялся, нам показалось будто мы одни с лирическими языками гуманитарной бесполезности против военных. Ох, эти теневые стороны инструкций! Растленье горя ожиданьем удобного момента для вступления в игру. Использование естественных реакций женщин! Патриархат во власти. Спец трусость мужиков. И впрямь, на свете нет мужчин, ценой в одну слезинку женщин!

— Если позволите, я обращусь к вам по-французски: бабьё, нам крупно повезло, что импозантный век телепортаций великим и свободным языком пробил такую брешь, как сволочное жлобство богатенькой штабной родни. Они спешат на выручку из резиденций. И кто теперь посмеет утверждать, что лиры замолчат, когда грохочут пушки? Похоже, наступили времена, когда войну способны заглушить словесные эфиры.

Мои соратницы по баррикадам переглянулись. Мой выпад выглядел для них кощунством.

— А может быть, тебе теперь убраться? — сказала вдруг сестра.

Насторожилась тётя. Насупилась и сделалась угрюмой до немоты. При этом склонность к обморокам как-то вдруг исчезла в её пружинной позе на диване. Похоже, это была их обоюдная идея. Я, видно, снова не вписалась в житейский оборот среды, когда сливается семья в экстазе без сословных иерархий, почётных привилегий и богатств. Шумели на весь мир, теперь — брататься. А эта акция уместна при положительном исходе с заботливым напоминаньем о родстве. Они ущучили момент, а я, философ, промахнулась. Идея растолкать локтями, чтоб встать поближе к значительным и всемогущим на столице. Застольным сбором собороваться позабытой дружбой. Момент, в котором лучше без меня — актрисы-журналистки-режиссёра. Звезда, не засти! Убирайся! Мы вместе отстрелялись, но сами победим! Можно попятиться к двери, не кланяясь, и, по-английски, не прощаясь, убраться восвояси в ночь! Ах, не простая штука — препятствие: там дверь на баррикадах, входная, то есть выходная, агентство там, французское, пост не сняло. Ах, ерунда, конечно — ведь с этой фиолетовой щекой меня не опознать, а поезда всю ночь снуют на выселки провинций, поскольку этот город всем деревням страны столица, и нам, тупым, особо одарённым и шутникам, всегда туда дорога, зелёный семофор и поднятый шлагбаум. Звонок. Я далеко от трубки, я в прихожей. Бабью сподобилось на баррикады и подключило громкий звук. Мгновенно спохватились, что я еще нужна. За ворот и рукав схватили, держат, в свободную мне трубку подают.

«Мавлен Саламов»   неуёмный итожил операцию плененья:

— Мы отпускаем его. К нему спускался сам Дудаев и предлагал чин генерала за преданность военной службе. Он согласился вылететь обратно, поскольку воля матери. Встречайте.

— Ой, спасибо вам, — вопила несусветное сестра — Все мы, наша семья, так вам во — веки благодарны! Вы столько сделали для нас! Просите что хотите! Будем рады! Здесь вот и мать благодарит, позвольте выразить вам наше… и вам того же, что угодно…

— Ну, если вы так просите… А можно, всего лишь познакомиться с вашей сестрой?

— Конечно, познакомьтесь, сестра у нас что надо: копыта очень стройные и добрая душа!

Меня свинцом задело, приковало вдруг руку к вороту сестринской блузки и, отшвырнув, прибросило в один захват тёткину холку к микрофону:

— Пролей скупую материнскую слезу и попрощайся с ними! Быстро!

Наверное, я выразила ярость, которую никто мне приписать в дневник не ожидал. Значения потомкам: остановите карнавал на грани смерти, чтобы живые не трапезничали с мёртвыми в цепи по телевизору и телефону.

Звук отставал от видеоизображенья. Явно сменился оператор, и в темной полынье экрана невинно падал снег. За этим легоньким смятеньем хлопьев политик шевелился в кадре и доказуемо кивал, что на Моздок обрушилась нелётная погода, и нужно сутки переждать. Глазами опытного враля известная ведущая кивала о том, что метеопрогноз остановил пропеллеры на двое суток, и только оператор не солгал и подсветил с ручного фонаря на фоне фокуса в политика Кирюху-брата, стоящего уныло, отрешенно возле капота легковой.

— Я уезжаю.

— Ты куда, ещё ведь двое суток! Кто их знает, а вдруг они его вернут обратно в этот Грозный!

— Не бойтесь, не вернут. Он здесь, в Москве.

— Откуда знаешь?

— Читаю между строк.

Сказать им почему я обожаю стянутые изумленьем лица? Как косметическое средство от морщин.

— Теперь зажгите то, что погасили и помолитесь от души. Ему в Лубянке предстоят допросы или уже идут. Продлятся двое суток.

С отвисшей челюсти сестры сорвалась мысль:

— Как ты узнала?

— Телеграфировали языком Эзопа. Ты от экрана оторвись, здесь за окном такой же точно снег.

— Так ведь, зима, как будто, и ноябрь, — Сестра барахталась в дизайнерских изысках тюля. — Декабрь.

— К Моздоку три лаптя по карте на юг. Ты географию учила в своём Архивном институте? Там горы называются Кавказ и, даже если снег — источник природных акведуков ледников, которые собой определяют тип скотоводства в экономике цивилизаций горцев, аграрный дефицит земли: пахот и пастбищ веками влечёт их молодёжь придать своей судьбе характер найма в военный промысел. Это у нас под силой притяжения равнин снега ложатся ровно и поголовья стад и пахоты земли не так важны, как новорожденные дети, а их отходничество — навсегда источник политических проблем как у себя, на родине, так и во всех местах, куда они отход направят. А раз рванула нефть, то локализовать их там необходимо.

— Ты не поедешь, у тебя жар.

— Я в городе живу, где похоронен генерал, назвавший город Грозным, как завет потомкам. Он гений Лермонтова уберёг, тот колыбельную оставил, и даже при советской власти погост, где похоронен генерал, при действующем храме обретался.

— Измерим ей температуру.

— Я ему приношу цветы, так, бессознательно, наверно, как зацепку к храму, где же взять уменья, когда нам матери не пели и не крестили. Что осталось? Искать утраченное на пути ошибок. Ты гордая сидишь, родная моя тётя, тебе чин генерала посулил полковник авиации в отставке, афганский кавалер, а час тому назад ты бы хотела просто видеть сына — пусть даже без погон, с пупком в зелёнке, а думал ваш народ — ваш, поколения тринадцатой зарплаты, — что будет час, когда судьбу не купишь и выход не найдёшь через совет с окрестно проживающим жульём. В помине с нами не осталось той родни, которая могла бы передать большие истины под логику решенья. Теперь, конечно, наступают времена с отпущенной ценой за воздаянье… Где истина? Туды ее в качель, тефтелей скушали — и носом на подушку. Ваш маятник, возможно, ненасытным знанье, а нам съестная сыть куда важней. Пойду, попрозябаю на вокзале, так лучше. Всё же какой-то путь, в физическом движенье вихря, и не бессмысленный — на удаленье от политического рейтинга Москвы. Здесь напиваются из акведуков крови, нефти, лишь бы не чистою водой… и зеленью шуршат.

— Нужно спросить на коридоре у французов аптечку. Успокоительный бы ей поставить.

— Увеличенье поголовья стад скота за мыслимый источник нормы влечёт исчезновение зелёных кормовых культур лугов в горах и зарастанье их травой, которую и скот не ест. Вам это надо знать, вы тут в Москве — на пирамидах — искусственная экономика горских цивилизаций — методика Манхеттена, необычайный клон. Есть метод регулирования, как спасенье — селекция советской власти: плановое увеличение поголовья скота. Универсальный метод обуздания основного экономического содержания «холодной войны».  Дарю. Адьё.

Казалось, что качнулся и глухо зазвонил подземный колокол. Потомки потонули. Вернусь на лоно видео— и экологией займусь. Война закончена, обед по расписанию. Теперь отбой, все осознала. Сбегу подальше от Москвы, где наше всё не пропадало.

В провинции, где жили буднично и просто, где утрешнее молоко за дешево скупали черпаками из бидона, где на облезлых лестницах хрущёвок, истошно пахнущих котами, телеагенты не ночуют, а ясновидящее зрит телевещание, в обкомах ваяя губеров и глав администраций спозаранку. Меня теперь немыслимо на домострой деревни притянуло, а тётка канула вдруг в Нару. Поверила. Встречать сынка, чтоб утрешнее молоко не прокисало.

Меня оставили в заложниках, как притяжение ловца на раненого зверя.

Сестра возобновила сделки. От этой единицы измерения работы менеджера страдали даже сутки на счетах. Спать можно было не ложиться. Москва как эпицентр аэропортов и порт семи морей жила всепланетарной бессонницей, бессмыслицей и хлопотами. В круженье этом каждый трудоголик мог уловить свою волну, но без гармоник. Дорогу к Риму. Тернии и звёзды. PR. Всю пошлость рынка под названием «базар»   и креативный маркет. Пассионарии затихли. Шуршали доллары, светили звёзды. Динамило по перепадам напряженье в сетях РАО ЕС, и было холодно в домах, зато как было чудно с Центробанком, шуршали доллары, но шелестели марки, рубль был отрублен от полена и назван деревянным, как экспортный кругляк хвойных пород, официально запрещённый, но вывозимый всласть через таможни. От этих сообщений в новостях оскомину ломило.

С такой температурой не смыть водой усталость. Зазнобило. Сюжеты сделались неузнаваемо благими. Ночной эфир перемонтирован — подчистили все кадры монтажом, — и это знак на забывание событья. Как говорил когда-то Маяковский, весь этот «инцидент исперчен».  Если отсутствует возможность окунуться под водопадный душ, пойду под снег. Перешагну на лестнице агентство, уснувшее ничком у стенок, прокрашенных фенольной синевой, и выйду в ночь. В те времена, на краешке сползанья в мегаполис, подушка парникового эффекта в центре столицы в полночь ещё могла позволить хлопьям пролёты до земли. До набережной, до асфальта на Краснопресненских бульварах, струился снег без ветерка, и по проспекту ещё носились Мерседесы… Неслись со скоростью, а не тоскливо млели в пробках, но за решёткой зоопарка стояла тишина, и только изредка тоскливо подвывали волки, встревоженные визгом тормозов. Всеобщий голод не вызывал даже у зверя темперамент, а мерседес на тормозных колодках в условиях русской зимы способен был издать голосовую гамму волка. И так они перекликались, «мерины»   и волки. В ночной Москве последнего десятка века от маковок Василия до силуэта дома, не серым смогом крыта, а белей его, ложилась пелена с небесного покрова, как в русском климате заведено ноябрьской ночью на сто—лицу. Случилось лико—вание в душе, я вдруг как радость приняла догадку о возможности спасения показом. И громким словом в проводах. И становилось мне так ясно, как божий день, что размножение образа беды в тираж эфира даёт возможность сохраниться, поскольку власть — раба успеха, который ей достичь не позволяет отсутствие гармонии — господство тиха, душевной благодати.

Снег лепил, наслаивался, холодало. И в саркофаге снеговых рельефов я словно облекалась чешуёй. В искристых латах покрова — не любованье снежной бабы с мечтою стать снегурочкой, а вдохновение утерянного героизма зерном как пулькой прорастало и превращалось в стержень. Личность? Рожденье сущности в душе холодной ковкой. Вещества морозных сфер, как стылые субстанции оледененья металла и стекла, сливались и вытягивали нити в струи капроном, шёлком, и неон пронзительный их заполнял, лучом сквозь марево светя завесы между небом и твердью преисподних под асфальтом. Испуская в сознанье знанье, предельной четкости искрится личнось — внутреннее «Я»   — царь в голове, ангел-хранитель, разум.

Идя от физического к психическому и от психического к физическому, можно почувствовать образ. Законы театра. Меня учили мировые педагоги. Теперь сплошное прорастанье зёрен. Проснулись знанья семена. Но что ж моё зерно канатно, словно волокно, и твёрдо, как обрезок монтировки? Зерно нащупала, а память не приносит ответа на вопрос: слиянием каких алхимий соединилась эта стеклопрядь?

В подъезде отряхнула чешую, и с грохотом упали латы. «Франс-пресс»   проснулось. В дом сестра впустила. Преодоление закона взаимной ненависти и вражды? На фоне умножения угрозы насилием от государства? Нормальный ритм на временном этапе борьбы за жизнь в условиях шального рынка. Порядок выгоды. Принцип линейной логики. Протестантизм. Гораздо выгодно преодоление взаимной неприятельской борьбы за гнусное существованье рядом.

— Если француз не вселится к утру, он отойдёт другим риэлтерам, понятно? Надь, этой маме надо объяснить, что мужики во Франции не бреются в прихожей, только в ванной. Где этот дядька с лобзиком? Что значит — уже был, его прогнали? Пусть поднимается и едет. Ну и что, что ночь. Будите и вставляйте розетку в ванной. Евро, евро! Какие лыжи в антресолях? Ты объясни этой актрисе, что лыжи деревянные француз не носит. Короче, Надь, без этого процента мы не внесём лицензионный взнос — Лужок взвинтит налоги и без лицензии. Адью. Покедова.

И, сразу же, без передышки — опять в созвон:

— Марин! Ты мне не набиралась, а я тут как в огне горю, да брат?.. Уже откат. Освободили. Там Надька зашивается с французом. Неправда, там розетку можно вставить в плинтус с обратной стороны двери. Да, на панель вдоль пола. Что техника по безопасности: «зальёт-замкнёт»!  Он пользуется феном и электробритвой. Что вам не ясно? Ему нужна розетка в ванной, это условие контракта. Валютного! Какого ЖЭКа вы боитесь?! Что наш стандарт хрущёвок?! Ты юрист! Вносите в договор работы по установке розетки-евро! Я с французом поговорила, он всё оплатит. Хрущёвки — это романтизм эпохи раннего валюнтаризма. Дешевле сталинок. Экологическое ретро на выселках Москвы. Что мама, мама у нас актриса и не хозяйка, хозяин сын. А я ему звонила, включен автоответчик. Какая разница, он сразу вам сказал: можете делать что хотите, главное — иностранец-квартирант. Валюта всем нужна. Сынок продвинутый позориться не станет. Ты эти лыжи видела? Облезлые? Торчат через прихожку? На верхних антресолях? Хорошо, внесите лыжи на контракт храненья помельче! И пропечатайте в перечисленьи мебели! Да постарайтесь вести переговоры так, чтобы француз при подписании контракта не поднял головы. Потом заметит, после вручения ключей. Какое вам согласованье? Я говорю: автоответчик. Да, буду набирать. Давай!

Протарабанив пальцами клавиатуру:

— Привет, ребят, ну что, пробили папу? Вам принесли программу еще с утра. По связям в МГУ. Да это всё не то, это тот самый сын, а нужен папа — сын не эффективен. Включил автоответчик. Как не бывает в базе, если высокие круги? Мы вам валютой платим за программу. Сам обратись в горсправку! Секондхенд!

Без отопления в условиях валютных операций, забыв Покров, но помня курс рубля, гарантом выживаемости для людей в столице была не Конституция, не Президент, а телефонная канализация и связи. На этом личностном патенте вчерашние выпускники ёще престижных универов пытались вразумить себе на хлеб контенты новых технологий маржой от прибыли с процента, поскольку им была близка, и в прибывших мигрантах отзывалась, тоска былая по своим слезам, когда стоишь перед столицей. Семь пядей — в лоб, синицу — в руку, глаза — на журавля, мечту — за синей птицей, она откроет вход и поглотит дары. Вошёл сквозь конкурсный отбор — семь пядей шелухой упали, усилия не рассчитал — синица сжата, и стоишь ты, провинциальных книголюбов отпрыск, и среднешкольного образованья шелупонь, и душегубцем пташьим в мечту за синь, за облака себя, взглянув по планке, измеряешь, и занижаешь самомнение своё в заборе высоты по конкурентным шкалам сбоку идущих на поток ровесников, заучивая слово «абитур».  Когда пройдешь от «а»   до «би»   все туры, и выговаривать сумеешь «турьентур»,  окажется, что ты стоишь на строго отведённом месте, без силы шевельнуться. Но если вдруг усилия генетики тебя ключом родили, способным повернуться, не мечтай оттуда выйти — обратные ключи выносит сразу потоком слёз неверящей Москвы.

— Алё, Марин! Исправили контракт? Эти друзья по безопасности нам не пробили папу. Что? Олимпийский папа? В подземную парковку, под сталинку, он каждый вечер загоняет мерс? Вы снова спутали, это всё тот же сын… Да, дом балерин Большого на проспекте. Ну, ты договорись с охраной, лишь бы войти и встреться.

— Послушай, Альга, а я могу тебе помочь?

— Сиди, деревня, что ты можешь? Тут коренные не предпринимают.

— Давай я номер наберу. Там, где автоответчик.

— Ты что, опять в бреду?

— Мне там ответят. Они мои знакомые.

— Кто? Новые русские крутые? Из дома на большом проспекте? И что ты скажешь?

— Что не крутой кругляк лежит в болотных топях, что не всё золото, которое блестит, можно грузить через границу, как апельсины бочками, что франко-склад, франко-граница и франко у бортов — это для кругляка хвойных пород, как обстоятельство доставки непреодолимой силы, поскольку лес кругляк хвойных пород на кончик шпаги не нанижешь, и это форс-мажор возникших в новой жизни обстоятельств. Его зовут Денис. Дай телефон.

Мне спать хотелось. Автоответчик произнес на разных языках одну и ту же фразу и сделал «пи»   после сигнала. Сестра толкала в локоть и твердила, что так звонить нельзя, поскольку это дурно, ведь нужно фразы подготовить, что говорить и как сказать, поскольку говорят, что он владелец студии, где Алла Пугачева, Филипп Киркоров, и даже этот, в ёжиках, Богдан, который Титомир, снимаются и пишутся на клипы.

— Денис, возьми трубу, это я. Не чемпионка мира по конькам фигурным, а твоя однокурсница.

Хлопок по клавишам — и голос произнёс:

— Привет, Иванна! — студенческий пароль сработал через годы, как часы.

— Я спать не помешала?

— Ну, ты как не родная… будь попроще, такие годы, где ты теперь, сейчас живёшь? Звонишь откуда?

— Послушай, День, я ведь к тебе по-деловым проблемам.

— Давай! По деловым!

— Да ты не напрягайся — не пою. И не снимаюсь в клипах, фильмую иногда. К тебе звоню по ностальгии. Не по валютному, а по студенческому курсу. Ты вдруг решил свою квартиру сдать, в которой мы всей группой тусовались. Ну ту, хрущевку в Химках.

— А ты откуда знаешь.

— Вне логики спросил, сначала нужно было удивиться, откуда у меня твой новый телефон.

— Откуда? — Денискин голос молодел — стал вдруг нелепым, ошалелым и сникшим, словно в добру старь союза, без новорусских наворотов, где он слегка стеснялся комплексно кровей от папы-армянина.

— Сдаёшься? Новости смотрел?

— Смотрел, а что там? — соврал, шпаргальщик.

— Ты на экран от денежной капусты головку, головы качан, хотя бы изредка навскидку поднимаешь?

— Да я ими с утра до вечера обложен — этими телевизорами.

— Как она называется, позасекреченная студия твоя?

— Открыто. По станции метро — Бакунинская.

— Хитро. Если желаешь что-то спрятать, то положи на самом видном месте. Всё, сдаюсь и дешифруюсь, чтобы ты не подумал, что я к тебе засланцем. В новостях Кирилл — мой брат.

— Как, это тот, который в суворовском всё сопли на кулак мотал?

— Как можешь видеть, оплётка трансформаторов носовиками — это моя судьба. Но есть и повод поважнее: передай маме мой привет, и я прошу её согласия на установку розетки в ванной твоей квартиры. Выйди из ступора, я не жена того француза, хотя с Александже разведена.

— Как? Вас считали такой парой! Да, я понимаю, он был гад, не разрешил тебе сниматься в кино, когда в конце апреля вся съёмочная группа улетела в Барнаул, а ты осталась. Или он тебя увёз? Ты плакала, я помню, мэтр тебя отпаивал святой водою. Я привозил из дальнего монастыря.

Я вдруг впервые за многие часы смеюсь. Исходит гул времён и шелухой спадают давние обиды.

— Какая боль! Как ты посмел такое вспомнить, я потеряла путь в кино! Какие старые, нелепые обиды. Водой забылось. Впрочем, что теперь в картинах жизни: кинематограф сник, а я старуха, тогда мне было восемнадцать лет — видишь, теперь кокетничаю, как древние актрисы в немом кино, чему- то нас учили.

— Я в ссоре с институтом, не хожу. Да ну его — твои все предсказания сбылись. Он стал профессором, уже, наверное, и кафедру возглавил, Богдана Титомира отчислил с курса.

— Прозорлив.

— И я к ним не хожу…

— Зазнался?

— Не сошёлся.

— В оценках деятельности фараонов пирамид?

— Вот-вот, ты так всегда сказать умела…

— На том стоим, но это был почти что настоящий комплимент. Розеточку поставишь?

— Да нет проблем. Прямо сейчас?

— Ты маме позвони туда, чтобы открыла. Все очень просто: Альга — это моя сестра.

— Вот эта леди-босс «Славянского Двора»   — твоя сестра?

— Да, представляешь, это Альга.

— Всегда вы были страшно непохожи.

— Прозрел! Без комментариев! Давай гони розетку.

— Тут у меня определился ваш номер, я завтра мерседес пришлю. Мне тебя просто бог послал! Ты ж пишешь тексты по веществам, а у меня заказ от Шереметьевской таможни на фильм о пиве, подъедь, приделаем концовку.

Дашь на дашь.

И сколько нужно чувствовать одновременно, чтоб привести в движенье мысль о выгоде от встречи через годы.

— Звони своим агентам и скажи, чтоб пожелали мне спокойной ночи. У нас, в деревне, в эту пору люди спят.

Сестрицу, совладелицу насыпанного зеленью двора, держательницу всяческих лицензий, пакетов акций, и знакуля языкознаний вдруг вывернуло исповедью всласть:

— Ну почему она не разрешила?! Ведь это всё она! Если бы мы с тобой сейчас в Москве вдвоём — какие прибыли бы были, мои возможности, плюс твои свойства — такие дивиденты без нужды!

— Не надо, Альга. Мать здесь ни при чём. Я помню, что Боливар двоих не сносит.

— Да, я когда-то заблуждалась, ну кто же знал, что время станет вот таким. Да, я писала матери, просила, чтобы не закреплять тебя в Москве, влиянье родственников и тогда имело для двоих свои пределы. И дядя всех племянников не смог устроить, но если бы мы знали, что у тебя такие перспективы были: и кино, и вот такие люди, как Денис, с тобой знакомы, разве можно было допустить…

— Нет. Ты хотела бы сказать «не упустить».  Я по-другому мыслю. А письма я твои читала. Тогда же, много лет тому назад. Ты не просила, умоляла не закреплять меня в Москве. Просила употребить влияние на дядю, что двух сестер родителям в Москве не обеспечить, и девочка—товар: повыгоднее замуж, да и с глаз долой. Теперь не важно, я просто это всё переросла.

Хмурое утро прорвалось звонком из Нары. Категорически, как требуют щенков «к ноге!»,  тётя призвала нас прибыть, чтоб оказаться рядом, и вместе, совокупно и соборно, вновь придаваться горю, отчаянью, которое ей полюбилось, как продолженье подвига семейных крестных мук. Жених сестре вдруг сделал предложенье, и объявил её своей семьёй, с запретом ехать смаковать стигматы непорочной тети. Я перестала дожидаться «Мерседес»   и выехала в город на удачу.

Москва — как я давно не видела её. Снег навалил сугробы у нечищеных обочин, народ, закутанный в шарфы суровой самопряной вязки, не обращал внимания на моду, на привлекательность и красоту, а попросту смотрел себе под ноги. Как хлебный мякиш нечищеная бровка тротуаров. В проулке вывернуло из обочины лохматое такси и долго буксовало в зебре перехода. Пыхтел и фыркал лысый каучук по изморози стершихся покрышек. Сопел мотор, октановая гарь непредсказуемого качества бензина гнала в морозном воздухе волну от серого до фиолетового спектра. Никто не подошёл толкнуть — на заднем низеньком сиденье дремала негритянка, опершись о рукоять тростеобразного зонта, с огромным перстнем на фаланге пальца.

Арбат. В промокших валенках на тротуарных хлябях стоит народ. У голенищ на перевёрнутых банановых коробках навалены матрёшки-ложки, пуховые платки, медали, ордена, носки собачьей шерсти, мундиры всех времён, ушанки всех народов, и «холуя»,  и «палех»,  и Эфрон. Зазывным, звонким голосом пронзительной и чистой ноты какая-то закутанная в капюшон чалма отрадно выкликала проходящих купить персидского кота. Кто-то издал тяжёлый вздох на уровне озябшего предплечья и что-то грохнуло мне под ноги. Я повернула корпусом свой флюс, парнишка выпрямлялся долго, простоволосой русой головой раскачивая снежные былинки, и встал высокий, бледный и худой, в сильно поношенном костюме, в каком-то галстуке со скошенным узлом, затянутом до запятой со скобкой. Озябшими до синевы руками достал план города, сглотнул кадык и вдруг спросил:

— Где здесь театр?

— Он перед вами.

В его глазах возникла цель, измеренная расстояньем, он поднял с тротуара то, что мне казалось чемоданом, и зашагал туда, как будто сквозь меня… И тут мне захотелось выть, молиться, жечь свечу, призвать всех матерей стать комитетом. Сквозь пелену арбатской вьюги, как долговязый Донкихот этот худой и остроплечий мальчик планировал над рыночной толпой, неся с собой одну лишь вещь: отживший век аккордеон в футляре. Он грезил о свиданье с Турандот. Вот ради этого мне стоило прибыть в Москву, чтоб повстречаться в перекрёстке у Арбата.

Собаки и охранники за кованой решёткой мне показались разъярённым стадом. Пришлось кричать, что я приглашена великим неделимым Кругляком на студию и, кажется, имею право войти, и кто-то должен подтвердить, что здесь в порядке выписанный пропуск. Потом какой-то очень важный клерк водил меня по аппаратным, следя за тем, чтоб я безумно восторгалась. Немыслимые коммутации японских техногенов вели монтаж улётных величин, без всяких человеческих ресурсов. Запрограммированные системы в стойках мигали огонечками в стоп-кадр, и не было вокруг живой души, не то что инженера в хозхалате. Сплошные роботы. Не то что тапочек, забытых монтажером под смятым стулом, а и стула нет. Диваны кожаные, кресла в диковинно светящихся порталах мультимедийный инстал—про. Когда промоушен надменных клерков меня изрядно утомил, как печенег в известнейшем классическом рассказе, я опустилась в кресло в аппаратной и попросила дать возможность увидеть стык в монтажной фразе фильма. Когда пришел его величество владелец, вопросы у меня были готовы:

— Откуда у тебя аэросъёмка плантаций хмелевых в предгорьях Гималай?

Босс хитро-скромно улыбнулся. И явно затаил ответ. Мы изменились. Годы? Судьбы? И всё же на каком-то, невольно уловимом тоне происходило испарение родства. Рассеивалось. Исчезало. Возвращалось. Ток невербального возникновенья радуг. Пролитая сквозь пепел пестрота.

— А фестиваль в Баварии хмельной?

Денис издал смешок и сделался лукавым. Совсем как в юности рапирой под эфес метнул искру с ресницы.

Менялись кадры на исходной плёнке. Клинтон и Гавел с кружками пивными присели на ступеньки. Фронтально в кадр синхронным жестом сглотнули кружевную пену за дружбу братскую Америки с Европой. Вот узнаваемый костел на побережье Рейна с птичьего полёта окутан толпами пивных гуляк.

Кругляк самодовольно улыбался и взор невинности таращил в терминал: луч зрительный переключал устройства, устойчивый доход формировал.

Вся пена стала вдруг понятна, когда вошел продюсер «Вокруг света». 

— Личный архив Сенкевича.

— Так это называется теперь?!

К вопросам авторства и плагиата здесь относились непредвзято — людская совесть аппаратам — на пользу неприятностям. Такое ни к чему.

Но в кабинете, в неприкаянном углу, стояли смятые рапиры.

— Фехтуешь иногда?

— Нет. Отвыкаю. — сделалось скучно. — Партнеров нет.

— Я слышала, разъехался наш курс?

— В Европе век театра начался, все канули по континентам, Светлана Зелкина, любовь моя, и та скакнула за границу.

— Бездарностью слыла.

— В Австралии прославилась. Здесь Генка Корин в «Мире животных». 

— Я знаю, вижу в титрах.

— Детей у него много.

— Ну, а ты чего?

— Не надо было слушать маму.

— Вот это честность.

Мне захотелось вдруг его утешить:

— Ты настоящий сын актрисы. Помнишь, ты был единственным, кто приспособился в теченье дня есть только суп из концентратов — змеиный супчик из пакетов, и сохранять весёлый оптимизм. Осталось непонятным курсу, с каких причин у мамы не одобрился твой выбор.

— Моя избранница, встав, причесалась над кроватью.

— Ты прав, все корни предрассудков в луковицах от волос: заплакав от подобной красоты, мать не способна сына разделить с невесткой.

Я двигалась к вокзалу, улыбаясь: Дениска напоследок пошутил, и захотел мне подарить сомбреро — как средство против ливневых снегов. Я была тронута заботой, но крышу вразумилась отклонить — хотелось выветриться пешим ходом.

В провинциальном направлении никто не ехал, билеты были дороги, студенческие льготы позабыты, курсировал народ от тяжкого да злого лиха по непогоде, как будто у хозяевов недобрых пёс. В вагонах не топили, но давали чай. Службист чугунки, подстаканник, с серпом и молотом на фоне просяном, прикованный в извоз приказом пятилеток, индустриальной сталью дребезжал, не соблазняя воров. На стыках перегонов дробный звон сгонял волну гнетущей ностальгии, и тяга скоростью сто километров в час земное вбрасывала вспять, в открытый космос. Лихолетье. Вне времени этот дорожный звук — скрип колеса, валдайский колокольчик и лязг стального реализма. Но в этот раз курсировало невозможное в плацкарте. Вагон вёз пустоту. Буксировал во времени тоску эпохи, которую назвали ностальгией по прошлому союзного бытья. В убогой жёсткости плацкарта коммуну потеснила пустота.

Шло время, подстаканник дребезжал, маячило без шторы отраженье, и серый блик от колосистого снопа, серпа и молота кружился для забвенья, и мне казалось, что похожие на апельсиновые астры мордочки котят, на ливневом снегу арбатских тротуаров не голубыми глазками на мой проход глядят, а гроздьями смородины, черники. Золотая искрится пыль за мальчиком, несущим свой аккордеон, и Константин Сергеич Станиславский его в своем театре изначально ждёт, и Турандот осыпало юбчёнку немыслимыми тоннами невидимых снегов, пока она его встречает у театра, и не соврал богатый Круглик завистью на мой вопрос, когда сказал, что Рыба делает профессора карьеру, а так пока ещё доцент, но кафедру не бросила, в общаге с той поры так и живёт, и у нее есть даже кавалеры.

Чай сделал мысль линейной и бесправной. Согревшись, без контраста с понятным мне теперь укладом быта их, я думала о том, как хорошо совпали нити: находки, встречи связаны узлом. Сутюжила на склейку память стыки. С воспоминанием картина становилась ёмкой. Безостановочный и непрерывный лязг укладывался в ритм гуманности прогресса, и магистральной вспышкой станционных фонарей музыка сфер индустриальной воли высокие давала вспышки. Светом помалу размягчило наслоения моей тоски о крахе мира на задворках. Чтобы спасти суть своей жизни и созданное самости зерно, нужно создать свой ритуал. Как это модно высказано: «стильность».  Да, можно заморочиться и заиграться, чтоб время скоротать. Ведь всё равно, никто не знает, что же делать. Создам своё житьё. Пусть будет полонез. Сплошное действие в кромешно персональном темпо — ритме. Всеобщий церемониал неспешный — к смерти. Мой ритуал в пергамент свёртывался миф. Развертываясь, дарит чувство воли. Даёт покой. Почувствуешь себя владыкой, экселенсом. Потом трусцой спешишь к корытцу, разбитому. Собственной воли нет. Где черпать? Ибо, когда развёрнут миф, он размыкает время. Как модно говорить теперь в салонах «посвященных»   — кольцо железной кармы. Где мне теперь искать пергамент соответствия этой теории моим экспериментам? Учиться заново? Всё, что я знаю, — не годится. Всё, что могу, — не ладится под полонез. Миф, ритм и атмосфера — всё туманно. Мелькают фонари на скошенном стекле. Реален только подстаканник. Да нота голоса в мембранах всё звучит о низких ценах за котёнка. И вдруг, догадкой, блик по триммеру имперской стали: да это же Николь стояла на Арбате, девушка с персами в чалме под капюшон… Причал к перрону выдохом из сопла. На узком коридоре покачнусь — и выпаду в буранный полустанок на толпу манкуртов, и в ритме полонеза до вокзала дотащусь.

А проводница с веником оторопела на подножке, услышав вежливое «До свиданья!»   И вспомнила прощанье: «В добрый час!».  Я пожелала подстаканнику не оказаться на Арбате.