"Дмитрий Исакянов. Упростить дробь" - читать интересную книгу автора

привязанная у калитки лошадь оправленная в оглобли розвальней. За спиной
из все прежнего невнятного гула голосов формируется чей то один и женский,
требующий послать нас с братом в магазин за недостающими пшеницей и
изюмом. Валентин слышит это и, перехватив мой взгляд, шутит: Поехали на
лошади? Я возражаю: Слишком быстро вернемся.
- А мы через Солдатку.
- Да я бы хоть через Тару.
Однако уже через десять минут мы усаживаемся на сене, кобыла, почуяв
работу, поднимает хвост, пердит, роняет из под хвоста, сани медленно
разворачиваются и вот уже мы едем по слякотному снегу. Весна. Рыхлая каша
сочится водой и в голову и плечи из-под копыт в нас летят увесистые комки.
Мы уворачиваемся, брат кряхтит: Да, жаль , что не зима... Я думаю: Хорошо,
что не лето. Hа улицах деревни оживленно, как на кладбище. Редкие старики
остановившись, долго смотрят нам вслед и разворачиваются по ходу движения
саней всем телом. Как они уходят, мы не видим. Дома почти до крыш занесены
снегом и лишь из немногих труб в небо высовывается дым. У дворов, как вехи
славного пути механизации и реформации, стоят тупые остовы разграбленных
комбайнов. Я гляжу на ближние ворота и в который раз поражаюсь лености
русских людей: ворота до половины утопают в сугробе, но повернув за угол
усадьбы видишь, что огородами до самой дороги протоптана тропинка. "Hу да,
- вырывается у меня вслух - так короче. Да и партизанам отступать проще."
Брат молча усмехается и смотрит перед собой на желтые стебли.
Возвращаемся домой. Двор уже полностью забит испитыми, истасканными
существами без пола и возраста - нашими родственниками. Из дверей
доносятся шутки, смех, громкие распоряжения поставить воды, протопить
баню, опростать стоящие в сенцах, поскольку, - прислушайся, - все это
происходит на фоне почти незаметной уже слуху, но настойчивой капели, а
крыша, увы, протекает безбожно, тазы. Мы проталкиваемся в дом и становится
слышнее почти неразличимая вначале заплачка.
Слишком много людей, слишком много. Трухлявые половицы под ногами их
трещат и прогибаются, а тонкие стены сотрясаемы их дыханием. В кухне меня
останавливает взгляд матери и велит идти в комнату, прощаться.
Я огибаю снующих распаренных баб и вхожу, становлюсь в левом заднем
углу квадратной комнаты. (как проста здесь геометрия!: квадратные окна,
квадратные комнаты.) Посреди нее, на двух невидимых из под днища
табуретках стоит гроб. Стоит вдоль всех трех крохотных окошек выходящих
практически на бесконечность. Все вместе: наклонные красные борта, робкие
иллюминаторы, серая равнина сочащаяся через них в коробчатое чрево,
наводит на мысль о корабле. Hа мысль о самой идее корабля. И харон со
своим ковчегом тут ни при чем: эта идея заключена и основана на самой себе
и внешние ее проявления - сырая бесконечность и ограниченность материи, за
малозначительностью свернуто и помещено вовнутрь привычных форм. У кормы
по правому борту не без искусности голосит баба-шура, старая сестра
безучастного содержимого. С подвыванием вобрав в себя воздух замолкает,
всхлипывает и начинает сызнова. Остальные фигуры провожающих сидят вокруг
с напряженными - бог весть почему - лицами и смотрят прямо перед собой.
Вряд ли они видят что-то кроме "вчера". От их бедных одежд идет запах
лежалой картошки и домашней скотины, а напротив меня, в переднем правом
углу светится розовым тонкий пальчик свечи.