"Генри Джеймс. Поворот винта" - читать интересную книгу автора

для меня, их посещали гости, знакомые и желанные. Вот тогда и могло
случиться, что прорвалось бы мое возбуждение, если б меня не останавливала
мысль, что это будет еще опаснее, чем отвести опасность. "Они здесь, они
здесь, несчастные вы дряни, и вы от этого не отопретесь!" - воскликнула бы
я. "Несчастные дряни" отрицали это усиленной общительностью и нежностью, в
хрустальных глубинах которой, подобно сверканию рыбки и ручье,
проскальзывала насмешка превосходства. По правде сказать, удар проник
глубже, чем я думала, в ту ночь, когда, выглянув в окно, чтобы увидеть при
свете звезд Питера Квинта или мисс Джессел, я узрела мальчика, чей покой я
охраняла, и он немедленно перевел на меня свой взгляд, который притягивал с
вершины башни отвратительный призрак Квинта. Суть была в страхе, мое
открытие на этот раз испугало меня более, чем когда-либо, и в этом-то
раздражении нервов, порожденном испугом, я и сделала свои выводы. Эти выводы
так тревожили меня иногда, что в некоторые минуты я запиралась у себя в
комнате, чтобы повторить вслух, каким образом я смогу заговорить начистоту,
- это было одновременно и фантастическим облегчением и вызывало новый
припадок отчаяния. Я металась, выбирая то один, то другой подход к делу, но
всегда отступала и падала духом: мне казалось чудовищным произнести вслух
имена. Они замирали у меня на губах, и я говорила себе, что, произнося имена
призраков, я и в самом деле помогла бы им в чем-то бесчестном и нарушила бы,
вероятно, инстинктивную деликатность, всегда царившую в нашей классной
комнате. Когда я говорила себе: "Дети благовоспитанны, они молчат, а ты,
облеченная доверием, имеешь низость говорить!" - то чувствовала, что
краснею, и закрывала лицо руками. После этих тайных переживаний я пускалась
болтать пуще прежнего, и все шло довольно гладко, пока не начиналась одна из
наших удивительно ощутимых пауз - я не могу назвать их иначе - странное,
головокружительное вплывание или взлет в тишину, остановка всей жизни, не
имеющей ничего общего с тем шумом, который мы поднимали в эти минуты. Этот
взлет я слышала сквозь повышенную веселость, оживленную и громкую декламацию
или еще более громкое бренчанье на фортепьяно. И это значило, что те,
посторонние, присутствовали здесь. Хотя они были не ангелы, они, как
говорится, "пребывали", заставляя меня дрожать от страха, как бы они не
обратились к своим юным жертвам с еще более инфернальной вестью, как бы не
предстали перед ними более отчетливо, чем передо мной.
От чего совершенно невозможно было отделаться, так это от жестокой
мысли: что бы я ни видела, Флора и Майлс видели больше моего - видели нечто
кошмарное, неугаданное мной и исходившее от страшного общения с ними в
прошлом. Все это, естественно, оставляло на поверхности струю холода. А мы
громогласно заявляли, что не чувствуем его, и все трое, мы, повторяя это раз
за разом, великолепно научились машинально отмечать конец явления,
подчиняясь одним и тем же порывам. Во всяком случае, поразительно было, что
дети непременно бросались меня целовать, а потом, совсем без всякой связи,
но неизменно то он, то она задавали мне вопрос - тот заветный вопрос,
который помог нам избежать столько опасностей. "Как, по-вашему, когда он
наконец приедет? Вы не думаете, что нам надо ему написать?" Мы нашли по
опыту, что ничто другое не сглаживает так неловкость, как этот вопрос. "Он",
конечно, был их дядя с Гарлей-стрит; и мы жили, теоретически считая очень
вероятным, что он с минуты на минуту может появиться в нашем кругу.
Невозможно было менее поощрять эту теорию, чем поощрял ее он, но без нее мы
лишили бы друг друга лучших проявлений наших чувств. Он никогда не писал