"Имре Кертес. Кадиш по нерожденному ребенку" - читать интересную книгу автора

случая - видел обычно с нормальной, хотя и странно аккуратной, из тонких,
неподвижных, никогда не растрепывающихся прядей состоящей, темной с
рыжеватым отливом прической; после этого случая я не то что расспрашивать, я
рот раскрыть не смел, всей душой надеясь, что она, может быть, не видела,
что я ее видел; я жил в плотной, мрачной атмосфере постыдной тайны;
родственница, с ее голой, блестящей, как у манекена в витрине, головой,
ассоциировалась в моем воображении то с трупом, то с какой-то библейской
распутницей, в которую она превращается в спальне ночью; лишь много позже,
и, конечно, уже после того, как вернулся домой, я, собравшись с духом, в
разговоре с отцом осторожно коснулся этой темы - в том смысле, что вправду
ли я видел то, что видел, потому я уже и сам стал в этом сомневаться; и меня
совсем не успокоило смеющееся лицо отца: не знаю почему, но смех его
показался мне легкомысленным и разрушительным, пускай даже
саморазрушительным; правда, подобные понятия в то время - я ведь еще был
ребенком - были далеки от меня, так что смех этот показался мне просто
дурацким: отец не понял моего ужаса, не понял, что меня так потрясло в этой
первой в моей жизни и такой невероятной метаморфозе: вместо родственницы на
ее месте перед зеркалом сидела лысая женщина в красном халате; нет, отец мой
не увидел в этом никакого кошмара, а вместо этого ошеломил меня другими
кошмарами, правда делая это исключительно добродушно, но объяснив их так,
что из этих объяснений я ничего не понял, уловив только невнятный ужас
фактов или, вернее, голую, загадочную, непостижимую внешнюю сторону их: отец
объяснил, что супружеская чета, наши родственники, в доме у которых я жил,
это польские евреи, а у них женщины, как требует религия, бреют себе голову
и носят парик; со временем, когда для меня становилось все более важным, что
я тоже еврей, а особенно когда мало-помалу выяснилось, что обстоятельство
это наказуемо смертью, я - очевидно, всего лишь ради того, чтобы этот
непостижимый и странный факт, то есть то, что я еврей, видеть во всей
присущей ему странности, или, по крайней мере, в более или менее знакомом
освещении, - вдруг поймал себя на том, что понимаю, кто я такой: я - лысая
женщина в красном халате перед зеркалом. Это была ясная ситуация; да,
неприятная и, главное, не очень понятная, но ведь грех отрицать, что она
служила великолепной дефиницией моего неприятного и, главное, не очень
понятного положения, моего, снова должен воспользоваться этим словом,
статуса в этом мире. Потом наступил момент, когда необходимость в этом
воспоминании у меня отпала - по той простой причине, что я смирился с мыслью
о своем еврействе, подобно тому как, не находя иных решений, постепенно
смиряюсь то с одной, то с другой неприятной и, главное, не очень понятной
мыслью, смиряюсь, конечно, каким-то предзакатным смирением, хорошо сознавая,
что эти неприятные и, главное, не очень понятные мысли все до одной
прекратят свое существование, как только прекращу свое существование я, а
пока этими мыслями можно прекрасно пользоваться, в том числе, и едва ли не в
первую очередь, можно пользоваться мыслью о моем еврействе, - обращаясь к
ней, конечно, исключительно как к неприятному и, главное, не очень понятному
факту, который к тому же время от времени становится несколько опасным для
жизни, по крайней мере для меня (и надеюсь, даже верю, что отнюдь не все тут
со мной согласятся, верю, что найдутся такие, кто будет сердит на меня,
более того, искреннее надеюсь, что они прямо-таки меня возненавидят,
особенно юдофилы и юдофобы из евреев и неевреев), - в общем, полезность этой
мысли кроется для меня именно в этом, использовать ее я могу только так и