"Имре Кертес. Кадиш по нерожденному ребенку" - читать интересную книгу автора

работ, которая называется "О пользе и вреде истории для жизни". Это еще
больше укрепило меня в убеждении, что фразы, в которых мы нуждаемся, рано
или поздно находят нас сами: без этого убеждения я бы не понял, как те фразы
могли попасть в головку моей жены, которая, как я, по крайней мере, считал,
философией, а уж тем более Ницше никогда не интересовалась. Эти фразы,
которые я быстро отыскал в своем стареньком, рассыпающемся, в красном
переплете томике Ницше, обнаруженном когда-то в темном пыльном углу какой-то
букинистической лавки, звучат совершенно точно, пускай не в моем переводе,
так: "...существует такая степень бессонницы, постоянного пережевывания
жвачки, такая степень развития исторического чувства, которая влечет за
собой громадный ущерб для всего живого и в конце концов приводит его к
гибели, будет ли то отдельный человек, или народ, или культура". А потом или
перед этим еще, даже не могу сразу вспомнить: "Кто не может замереть на
пороге мгновения, забыв все прошлое, кто не может без головокружения и
страха стоять на одной точке, подобно богине победы, - но с этого места жена
моя продолжила сама, уже наизусть, - тот никогда не будет знать, что такое
счастье, или, еще хуже: он никогда не сумеет совершить того, что делает
счастливыми других"[10]. Жену мою еще в раннем детстве просветили
относительно ее еврейства, не скрыв ничего, что с этим связано. Был у нее
период ("Я была веснушчатой девчонкой с конским хвостом на затылке", -
сказала моя жена), когда ей казалось, что другие дети должны очень ее любить
за все это. Сейчас, написав эти слова, я вдруг вижу, как она, сказав это,
громко расхохоталась. Позже еврейство стало в ней равнозначно чувству
безысходности. Затравленность, уныние, подозрительность, затаенный страх,
болезнь матери. Среди чужих - зловещая тайна, дома - гетто еврейских чувств,
еврейских мыслей. После кончины матери к ним переселилась тетка, сестра
отца. "У нее такое освенцимское лицо", - сразу подумала о ней моя жена, как
она сама мне сказала. В каждом видеть лишь бывшего или будущего убийцу.
"Даже не знаю, как я в конце концов все же стала более или менее нормальной
женщиной". Как только речь где-нибудь заходит о еврейских делах, она тут же
выходит из комнаты. "Что-то во мне окаменело и стало сопротивляться". Дома
она почти не бывает. Учеба - лишь способ бегства; потом, подобным же
образом, бегством становится медицина, потом - любовь, несколько кратких и
бурных романов. У нее было два "ужаснейших переживания", сказала моя жена. И
оба относятся к возрасту шестнадцати-семнадцати лет. Однажды,
разгорячившись, она сказала о французской революции, что революция эта была
не намного лучше, чем то, что сделали нацисты. Тетка же ответила ей, что
нехорошо еврейке так отзываться о французской революции: ведь не будь этой
революции, евреи по сей день жили бы в гетто. После того как тетка ее
осадила, вспоминала моя жена, она несколько дней, а может быть, недель дома
рта не раскрывала. У нее было такое ощущение, что она вообще больше не
существует, что вообще не имеет права претендовать на собственные чувства,
собственные мысли, а поскольку она родилась еврейкой, то у нее могут быть
исключительно еврейские чувства, еврейские мысли. Именно тогда она
сформулировала и впервые произнесла про себя: ее ежедневно окунают лицом в
вязкий вонючий ил. Второе потрясение: она сидит, в руках у нее книга, в
книге - описание ужасов и фотографии, на которых эти ужасы запечатлены; за
колючей проволокой - лицо в очках, слепой взгляд, мальчик с желтой звездой,
с поднятыми руками, грубая шапка сползает ему на глаза, с двух сторон его
конвоируют вооруженные солдаты. Она смотрит на эти снимки, а в сердце у нее