"Имре Кертес. Кадиш по нерожденному ребенку" - читать интересную книгу автора

стройная ее шея изящной, как у балерины, дугой склонена была к ребенку.
Средняя сестра, надув губы, стояла рядом с матерью, утешающей малыша;
старшая, лет, думаю, семи-восьми, как бы зовя к примирению, неуверенным
жестом, в котором отразился весь жалкий энтузиазм солидарности отверженных,
положила ладонь сестренке на плечо, но та капризно стряхнула ее руку. Ей
нужна была только мать, хотя она и знала, что дело ее проиграно, а значит, и
средств у нее для завоевания матери не осталось, и даже главное средство,
отчаянный рев, теперь ей мало поможет. Старшая девочка осталась теперь одна;
в предвечерние эти часы, пронизанные нежным весенним светом, она вновь
переживала горечь обойденности, одиночества и ревности. Во что выльется в
ней эта горечь со временем: в чуткость к чужому горю, в готовность прощать,
думал я, или в невроз, в стремление спрятаться от всего мира в любой норе,
думал я; пока-то еще отец с матерью сумеют втиснуть ее в какой-нибудь жалкий
статус повседневного бытия, думал я, пока-то еще она смирится, думал я, и
сроднится с этой убогой нишей, стыдясь и делая вид, что так оно и должно
быть, а если не стыдясь, то - тем хуже, тем позорнее для нее, тем позорнее
для всех тех, кто загонял ее туда, заставляя смириться и успокоиться, думал
я. Отец, жилистый, черноволосый, в очках, в летних полотняных брюках и
сандалиях на босу ногу, с большим, словно опухоль, кадыком, протянул желтые,
костлявые руки, и между острыми его коленями младенец наконец успокоился и
затих; и тогда на всех пяти лицах, словно спустившееся откуда-то из
дальних-дальних краев трансцендентное послание, вдруг забрезжило некое
неуловимое сходство. Они все были некрасивы, измучены, жалки и -
просветленны; во мне боролись смешанные чувства: брезгливость, и влечение, и
страшные воспоминания, и меланхолическая печаль; я видел едва ли не на лбу у
них, едва ли не на стенах трамвая огненными буквами начертанное:
"Нет!" - никогда бы не решился я быть отцом, судьбой, богом другого
человека;
"Нет!" - никогда с другим ребенком не должно произойти то, что
произошло со мной, в моем детстве;

"Нет!" - вопило, выло что-то во мне; нельзя допустить, чтобы оно, это
детство, случилось с ним - с тобой - или со мной, или с кем бы то ни было;
да, и вот тогда я стал рассказывать жене о своем детстве; жене - или,
пожалуй, самому себе, даже не знаю; но рассказывал я со всем многословием,
со всей навязчивостью, присущими логорее, рассказывал, ничем не стесняя
себя, день за днем, неделю за неделей; собственно, рассказ этот я продолжаю
и по сей день, хотя давно уже - не жене. Да, и не только рассказывать, но и
бродить по улицам я начал как раз тогда, и этот самый город, в котором я уже
относительно освоился и передвигался с относительной уверенностью, как раз
тогда стал вновь превращаться в западню, время от времени распахиваясь
пропастью под ногами, так что я понятия не имел, в каком месте действия, не
имеющем ни облика, ни названия, но пропитанном муками и позором, я
неожиданно оказываюсь, какому зову подчиняюсь, когда, скажем, сворачиваю в
переулок, дремлющий, словно немощный старик аристократ между маленькими,
полуразвалившимися особняками-инвалидами, или крадусь среди призраков
сказочных домов-замков с башенками, флюгерами, деревянными кружевами,
островерхими крышами и замурованными слепыми окнами, вдоль черных решеток
убогих палисадников, где все сейчас выглядит разоренным, голым,
просвечивающим, дешевым и рациональным, словно давным-давно заброшенные