"Имре Кертес. Кадиш по нерожденному ребенку" - читать интересную книгу автора

называемая реальная действительность. (Их реальная действительность.) В
падающем из высоко расположенных окон свете - огромный, почти необозримый
зал; параллельные ряды длинных столов, накрытых белыми скатертями. Завтрак!
Единственный за весь день достойный памяти ритуал (не считая ритуала
ежесубботних построений), строгий и все же полный романтики. На моем
постоянном месте - утренний прибор, в моем кольце для салфетки, помеченном
римской цифрой I, моя салфетка, тоже помеченная римской цифрой I: здесь это
был мой номер, подобно тому как в другие времена, в других местах я получал
другие номера (как раз сейчас под моим именем где-то, в фугах неведомых
лабиринтов, мечется одиннадцатизначный номер, словно моя теневая жизнь, мое
второе, тайное "я", о котором я ничего не знаю, хотя отвечаю за него своей
жизнью, и, что бы ни делал он или что бы ни делали с ним, все обретает для
меня роковой смысл). Но, что там ни говори, эта римская I в самом деле была
стильным началом, влекущим, таинственно брезжущим, словно занимающаяся заря
великой древней культуры. Потому что я был самым младшим воспитанником
интерната... и т. д. Мы стояли возле столов, каждый на своем месте, умытые,
с блестящими глазами, нетерпеливые, голодные. (Я был всегда голоден, всегда
голоден.) Во главе стола - преподаватель; во главе каждого стола по
преподавателю. Он негромко произносил молитву. Молитву короткую, осторожную,
можно сказать, дипломатическую. Ведь надо было следить, чтобы она не совпала
ни с еврейским, ни с каким-либо из христианских канонов, то есть, что то же
самое, была бы и еврейской, и христианской, к равной радости каждого бога.
Дай нам, Господи, насущный хлеб наш - или что-то в таком роде. (Вечером же я
молился по-немецки: MГjde bin ich geh zu Ruh[12]... и т. д.) Понимать я тут
ни слова не понимал, но выучил быстро, а вместе с непонятным текстом усвоил
и успокоительную монотонность, гипнотическую сладость повторения, ту
своеобразную гигиеническую привычку, случайное несоблюдение которой ранило
мне душу сильнее, чем, например, случаи, когда я забывал почистить зубы...
Вспомнить о всепоглощающей, непреодолимой, своеобразной религиозности моего
детства, которая поначалу представляла собой, в сущности, анимизм, и лишь
позже к нему присоединился невидимый, но всевидящий, рентгеновский взгляд,
направленный на меня с небес; однако это, если я чего-то не путаю, произошло
лишь где-то в десятилетнем возрасте, когда воспитанием моим занялся прежде
всего отец... Далее. Карцер. Темный чулан, в котором кишмя кишели всякие
насекомые. Однажды меня заперли туда. Я отнесся к этому рационально. О любви
к одиночеству. О любви к болезни. Жар и порожденные им упоительные видения.
Раннее декадентство. Или всего лишь не лишенное веских причин отвращение к
людям? С вялым наслаждением валяться в одиночестве в огромной палате,
смотреть, как солнце касается кроны каштана в саду, как своей ни с чем не
сравнимой походкой, вертя кончиком хвоста, пробирается по коньку крыши
стоящего напротив дома-замка с башенками и трубами, крыши, полной
таинственных уголков-убежищ, обещающей несказанные приключения, серая кошка.
Вечером - когда наконец происходит то, от чего целых полдня тебя заранее
мутило, - желудок твой вдруг болезненно сводит: скрип лестничных ступеней,
грохот ног в коридоре. Это они, другие. Идут, бледнея, шептал я про себя,
словно повторяя весть о неминуемой катастрофе. И вообще эти муки, когда
сводило желудок. Они совпадали со стаканом назначенного молока по утрам,
из-за моего малокровия... (Радость от старинных молочных бутылок, которая,
как оказалось, столь же непрочна и мимолетна, как крохотные бусинки влаги на
их запотевших, чуть-чуть ребристых на ощупь стенках.) Я должен был выпивать