"Имре Кертес. Кадиш по нерожденному ребенку" - читать интересную книгу автора

и не просто называл, но верил в это, и это действительно была отцовская
любовь, если принять это слово во всей его абсурдности, отвлекаясь от его
тиранического содержания..." - писал я. В интернате я имел дело с законом:
перед ним я робел, но почтения к нему никогда не питал, сказал я жене.
Собственно, у закона был облик везения: он мог обрушиться на меня, мог меня
обласкать, однако совести моей ни в первом, ни во втором случае не
затрагивал; настоящим грешником я стал лишь под игом отцовской любви. Этот
этап детства завел меня в самый что ни на есть грубый и примитивный кризис,
я жил, подобно пещерным людям, в мире анимистических верований, мысли мои
обставлены были целым частоколом табу, такими осязаемыми, что я уже почти
приписывал им материальную силу: я верил в их всемогущество, сказал я жене.
Но в то же время - вне всяких сомнений, под влиянием отца - я допускал и
существование Всемогущего, который знает и взвешивает, уже при их
зарождении, мои мысли; а у меня часто появлялись не поддающиеся взвешиванию
мысли. У отца моего, например, был обычай время от времени читать мне
нотации, сказал я жене. В таких случаях невозможно было избегать повторений;
то есть, сказал я жене, я всегда знал, что он скажет, и в устных текстах
этих, словно в заученных наизусть стихах, втайне шел чуть-чуть впереди него,
он же послушно повторял за мной строчки; так я обретал ненадолго свою
свободу, хотя при этом даже спина у меня была мокрой от страха, сказал я
жене. В испуге я пытался уцепиться за что-нибудь, мне достаточно было
заметить замявшийся уголок воротничка на его рубашке, одиночество слегка
подрагивающей руки, морщины на лбу, когда он искал нужное слово, все его
тщетные усилия, - не важно что, и это наконец делало меня слабым и
податливым, как губка. И тогда наконец я произносил про себя искупительное
слово, слово краткого триумфа, но одновременно и торопливого отступления:
бедный... Губка начинала разбухать, собстве
нная моя расчувствованность трогала меня до слез, и тем самым я сумел
что-то возместить из постоянно давившего на меня, вследствие угрожающей
любви отца, долга. А сверх всего этого, несмотря на все это, при всей
дву-(если не больше) - смысленности, любил ли все-таки его на самом деле,
ответил я жене, которая как раз спросила меня об этом, - не знаю, и мне
невероятно трудно было бы разобраться в этом, потому что, поставленный перед
столькими упреками и столькими требованиями, я всегда знал, чувствовал,
видел или, вернее, должен был знать, чувствовать, видеть, - нет, не люблю,
или, по крайней мере, люблю не так, как надо, недостаточно, а так как я не
мог его любить, то, значит, и не любил, вероятно, сказал я жене, и,
по-моему, сказал я жене, это было в порядке вещей, а если выразиться
несколько радикальнее, так оно было задумано, сказал я жене, ведь так и
только так можно создать идеально шаблонную структуру бытия. Господство
сомнению не подлежит, не подлежат сомнению и его законы, по которым мы
должны жить; этим законам, однако, мы никогда не сумеем соответствовать
полностью: перед отцом нашим и перед Богом мы всегда виноваты, сказал я
жене. В конечном счете ведь и отец готовил меня к тому же, к той же
культуре, что и интернат, и над целями воспитания он размышлял, очевидно,
так же мало, как я - над своим упрямством, над своим непослушанием, над
своими поражениями; пускай мы друг друга не понимаем, однако сотрудничество
наше было безупречным, сказал я жене. И пускай я понятия не имею, любил ли я
его, - однако факт, что часто я искренне, от всего сердца его жалел; но если
тем, что иной раз выставлял его в смешном свете и жалел из-за этого, - в