"Николай Климонтович. Конец Арбата (Повесть)" - читать интересную книгу автора

объединяла она урлу, населявшую бесчисленные хибары, сараи и кромешные
коммуналки в переулках вокруг Никитских ворот:
Кисловских и Калашном, и многие из этих самых "от Повторки" учились в
Шуркиной школе, в квартале вглубь от улицы Герцена, поставленной еще в
тридцатые на месте разрушенной церкви. "От
Повторки" была заметной в тогдашнем Центре бандой хулиганов, ее влияние
распространялось и на Патриаршие, и на Арбат, и на
Гоголевский, даже на Волхонку, но кончалось при слиянии
Тверского бульвара и улицы Горького - здесь уже царили ребята "с
Пушки" и вообще начинался другой мир - мир богатой молодежи "с
Брода" или "со стрита", говорили тогда и так и эдак. Вот в этой самой
компании "от Повторки" Шурка, вовлеченный своими одноклассниками, и
очутился, причем оказался одним из самых младших - дружки по классу были
сплошь второгодники, а верховодили и вовсе лбы лет по
семнадцать-восемнадцать, за которыми в тени стояли, должно быть, взрослые
уголовники. И, как я понял из Шуркиного намеренно глухого и маловнятного
рассказа, дело оказалось, конечно, не в магнитофоне: это было, так сказать,
испытание, от которого никак невозможно было отвертеться,- любой отказ
однозначно расценивался в этом мире как трусость, а мог ли Шурка позволить
себе прослыть трусом?
Но и этого мало: сам он в будку не лазил - стоял "на атасе", и вся
подлость была в том, что, взломав дверь и выкрав этот самый магнитофон,
дружки его почувствовали неладное и ушли через заднюю дверь, "забыв" Шурку
предупредить. И минут через десять в
108-м отделении милиции оказался именно он, причем в одиночестве. И
здесь перед ним встала, естественно, моральная проблема: от него стали
требовать назвать имена сообщников. Надо ли говорить, что, как и положено
честному подпольщику, Шурка никого не выдал. Все эти страсти могут казаться
вполне потешными, но в жизни Шурки это приключение сыграло свою - и
немалую - роль. То, что он сам поступил в соответствии со своим врожденным
кодексом чести,- не диво. Но при том ему пришлось сделать одно открытие:
этот самый его кодекс оказался отнюдь не обязателен для других; и это стало
для него своего рода потрясением.
Дело в том, что в блатной среде именно культивировались представления о
своеобразной чести. Видя постоянную ложь и трусость взрослых - прежде всего
учителей,- такой "со взором горящим" юноша, каким был тогда Шурка, не мог не
попасться на эту удочку: именно среди бесстрашной, независимой, плюющей на
лживые условности взрослого мира шпаны только и мог он надеяться найти
сохранными моральные устои, каковыми бессознательно очень дорожил. Но в деле
с Домом медработника он убедился, что и у блатарей все эти разговоры о
воровской чести - мишура, раз они тут же струсили и бросили его одного,
фактически подставив. И, пусть это покажется выспренним, полагаю, с этого
начался едва приметный поначалу его душевный надлом, так, маленькая
трещинка, каких столько накапливается и за половину жизни у каждого в душе,
но с каковыми люди более пластичные, или - иначе - менее цельные, нежели
Шурка, научаются жить, цементируя их бесхитростными самоутешениями типа "все
так живут", "так мир устроен", "се ля ви", незаметно привыкая прощать самим
себе и трусость, и вероломство, и ложь.

9