"Кэйт Коджа, Барри Н.Мальзберг. Дань обычаю " - читать интересную книгу автора

обползал и обнюхал всю ее квартиру, решительно обтер углы столов, ножки
стульев - это мое, это принадлежит мне, - и шлюху он тоже пометил,
потеревшись об ее ноги, не ласка, приказ: мое! Город тоже принадлежит ему, и
платит коту, кастрированный он или нет, свою извечную дань: иногда это
одурелая кошка, которую он, пригвоздив к кирпичу, тротуару или земле,
искусает до осатанелого возбуждения; иногда - рыбьи головы или уродливые
ошметья, которые станет разрывать на все меньшие клочья, на мучительно
мелкие комья, покорные строгой логике его зубов; иногда - крысы или
полудохлые мыши - схватить, разбросать, понести в зубах, чтоб уронить, и
прыгнуть и снова схватить. Но какую бы дань ни собрал кот, она не принесет
ему покоя и мира. А потому остается только скользить и стелиться по туннелям
и переходам города, все пробовать на вкус, глядеть на незнакомых людей
из-под полуопущенных век, словно в полутрансе меж дремой и пробуждением.
Поцарапаться в дверь, проникнуть в квартиру, и опять, опять - из окна в
ладонь тьмы, туда, где снова начнется охота. И ничему из этого - шлюха-то
знает - не исцелить, не сплавить разбитого сурового сердца кота, ничто не
даст Грому того, что он ищет в опустошенных безымянных ночах. Вот он
вскарабкивается обратно в окно - шерсть свалялась, усы опущены, нос и морда
в шрамах, в крови, - лечь в безмолвии, лечь подле нее в постели, лечь словно
вернувшийся отросток ее несчастливого, изможденного сердца, лечь в полосах
безжалостного солнечного света, который не согреет ни его, ни ее, который не
принесет ничего, кроме вести об одном еще голодном дне.

* * *

Это было последнее лето жизни шлюхи. Она чувствовала: словно само
солнце запекает ей кости, растет в ней мысль о конечности бытия, сперва
точечка, потом косой клинышек и, наконец, копье света - вот оно ложится на,
в, под кровать с голубыми простынями, поблекшими, помеченными спермой, на
этот матрас, на эти подмостки, на операционный театр, театр боли и отчаяния,
и тридцати семи лет - тридцати семи лет, переходящих в девяносто девять.
Шлюха почти слышит, как затаивают дыхание на пике оргазма мужчины, когда,
припаянные к поразительному исчезающему представлению о себе самих,
проваливаются в насквозь ядовитое костекладбище мертвого секса, возможного и
несбывшегося, видит это в изгибе их тел - волосатых, дряблых, уродливых,
влажных, едином ох-каком-спазме дыхания перед концом она слышит собственную
смерть, точно голос, зовущий из коридора, ясный, непреложный колокол
последнего ухода, запечатленного в чужой сперме. И трясь лобком,
спазматически сжимая ляжками волосатые ягодицы - будто выпущены кошачьи
когти, - отсасывая и расслабляя мышцы горла, забирая все до последней капли,
взрыва, предела, а потом - угасания, она чувствовала, как мужчины умирают, и
умирают, и умирают в ней, сначала мужчины - а потом и она сама. Дыхание и
смерть оргазмов сплавляется в абсолютное видение собственного ухода в
небытие - ей оно видится птицей в поднебесье, птицей в форме сердца, сердца
в тисках пресуществления, тем более совершенного, что непознанного.
Поверий голову из стороны в сторону - все лица пусты, во всех глазах -
одно и то же. Хрипы и голоса слились в единый звук, извергнутый в нее,
жалобный, как возмущенное мяуканье кота, предъявившего на нее свои права, он
орал на лестнице под дверью в ночь, когда последовал за ней домой. Голова на
подушке, подушка на кровати, а кровать - на берегу потерянной надежды, и все