"Вольфганг Кеппен. Смерть в Риме" - читать интересную книгу автора

было связано ничего хорошего, - и читал их весьма внимательно, а Юдеяна
сердило, что свояк опять благополучно здравствует: он же изменил, подло
изменил, негодяю следовало бы подохнуть. И Юдеян мог щегольнуть машиной,
нет, ему незачем было ходить пешком, он ходил только по своей доброй воле
- просто захотелось отправиться туда, в их обывательскую жизнь, пешком,
как паломнику. В данном случае это казалось ему уместным, в соответствии с
ситуацией и с этим городом, ему хотелось выиграть время, а потом всюду
говорилось о том, что Рим, где обосновались попы - улицы так и кишат
сутанами, - что Рим - прекрасный город, так мог же и Юдеян позволить себе
разок взглянуть на него, до сих пор это ему не удавалось, он здесь только
представительствовал, он здесь только приказывал, только свирепствовал, а
теперь он может проследовать через Рим пешком, может вкусить дары этого
города: климат, исторические памятники, изысканных проституток, роскошный
стол. Зачем отказывать себе в этом? Он долго находился в пустыне, а Рим
еще цел, он не лежит в развалинах. Рим называют вечным городом. Положим,
все это бредни попов да ученых - тут Юдеян показал свое лицо убийцы: он-то
знает лучше. Сколько городов у него на глазах исчезло с лица земли!


Она ждала. Ждала в одиночестве. Никто не помогал ей ждать, не сокращал
беседой время ожидания, да она и не хотела, чтобы ей сократили ожидание,
не хотела, чтобы о ней заботились, ибо только она одна скорбела душой и
носила траур; даже Анна, ее сестра, не понимала, что Ева Юдеян оплакивает
не утраченное состояние, положение и почет и, во всяком случае, не скорбь
о Юдеяне, которого она уже видела в Валгалле среди героев, павших в бою,
покрывала смертельной бледностью ее щеки - она скорбела о Великой
Германии, она оплакивала фюрера, оплакивала германскую идею
осчастливленного человечества и сокрушенную изменой, вероломством и
противоестественным союзом тысячелетнюю третью империю.
В коридорах и на лестницах слышался смех из ресторанного зала, а со
двора в окно ее комнаты вместе с кухонным чадом врывался мотив
американского фокстрота, который напевал поваренок-итальянец; но до нее не
доходили ни смех, не задорная негритянская мелодия, как бы просветлевшая
от итальянского бельканто; в траурном одеянии стояла она посреди
комнаты-клетки, посреди этой тюрьмы из камня, безумия, отчужденности и
безвозвратно уходящего времени, стояла, охваченная звериной злобой,
вынашивая мщение; ее рассудок был помрачен мифами, мифом лживым и
вымудренным, возникшим из древнего страха перед бытием, и подлинным мифом
про оборону в оборотня; тронутые сединой поблекшие волосы соломенного
цвета выглядели как сноп пшеницы, забытый в поле испуганными батраками,
разбежавшимися при первых ударах грома, волосы эти, строго собранные в
узел, обрамляли вытянутое бледное лицо, лицо-треугольник, лицо-скорбь,
лицо-ужас, лицо-череп, высохшее и выжженное лицо мертвеца, подобное той
эмблеме, которую Юдеян носил на форменной фуражке; Ева казалась призраком,
нет, не греческой Эвменидой, а нордическим призраком, сотканным из тумана,
- призраком, который какой-то сумасшедший привез в Рим и запер в номере
гостиницы.
Комната, где она остановилась, была крохотная, самая дешевая в отеле -
Ева так сама пожелала; а ее зять Фридрих-Вильгельм, не хотевший признать,
что именно ей предназначено смыть позор с Германии, - он ради нее