"Сидони-Габриель Колетт. Клодина в Париже ("Клодина" #2) " - читать интересную книгу автора

в юбке. (К тому же вся моя обувь стала мне широка!) Мы прогуливаемся
медленным шагом в Люксембургском саду, и мой благородный отец беседует со
мной о сравнительных достоинствах Национальной библиотеки Сент-Женевьев. Я
одурманена солнцем и ветром. Широкие прямые дорожки сада и в самом деле
красивы, но меня неприятно поражает изобилие детей и отсутствие естественно
растущей травы.
- Перечитывая гранки своего внушительного Трактата, - говорит мне
папа, - я увидел, что всё это может быть исследовано гораздо глубже. Меня
самого удивляет поверхностность некоторых частей. Не кажется ли тебе
странным, что при всей чёткости и ясности своего мышления я сумел лишь
коснуться некоторых важных сторон - смею даже сказать, волнующих сторон -
существования крошечных организмов? Впрочем, эти истории не для маленьких
девочек.
Маленькая девочка! Значит, папа не желает замечать, что я продвигаюсь
всё вперёд и вперёд, и рубеж моих семнадцати лет уже остаётся позади? А на
все эти крошечные организмы, о которых он говорит, о-ля-ля, мне на них
наплевать! Да и на крупные тоже!
Сколько тут детей, сколько детей! Неужели и у меня будет когда-нибудь
столько же детей? И каков будет тот господин, который сумеет мне внушить
желание произвести их на свет Божий вместе с ним? Тьфу, тьфу! До чего после
болезни моё воображение и нервная система стали целомудренными. Не подумать
ли мне тоже о большом Трактате - "Нравственное влияние воспаления мозга на
молодых девушек"? Бедненькая моя Люс... До чего рано пробуждаются здесь
деревья! У сирени уже выглядывают кончики нежных листочков. А там, у нас...
верно, можно увидеть только набухшие почки, коричневые, словно покрытые
лаком, да ещё, может, лесные анемоны, ветреницы, но едва ли!
Возвращаясь с прогулки, я убеждаюсь, что улица Жакоб по-прежнему
выглядит всё такой же мрачной и заплёванной. Я равнодушно выслушиваю
восторженные похвалы, которыми осыпает меня преданная Мели, заверяющая, что
после прогулки у её "служаночки" порозовели щёчки (она бесстыдно врёт, моя
преданная Мели), меня охватывает грусть от этой парижской весны,
заставляющей меня без конца вспоминать другую, настоящую, и, утомлённая, я
опускаюсь на кровать, но снова встаю, чтобы написать письмо Люс. Я с
некоторым опозданием, уже запечатав конверт, думаю о том, что бедная
девчушка, пожалуй, ничего в нём не поймёт. Какое ей дело, что Машен,
арендующий наш дом в Монтиньи, срезал ветки у большого орехового дерева,
оттого что они свисали до самой земли, и что Фредонский лес (его можно
видеть из нашей Школы) уже весь окутан зелёной дымкой молодых побегов! Не
сможет Люс сообщить, хорошие ли уродятся хлеба и проклюнулись или
запаздывают этой весной листочки фиалок на западном откосе ухабистой дороги,
ведущей во Врим. Заметит она только не слишком нежный тон моего письма, не
поймёт, почему я сообщаю так мало подробностей о своей парижской жизни и
почему все сведения о моём здоровье ограничиваются фразой: "Я проболела два
месяца, но мне уже стало лучше". Мне надо было бы написать Клер, своей
сводной сестричке! Сейчас она пасёт своих овец на Вримских лугах или вблизи
Матиньонского леса, на плечи накинут просторный плащ, а круглая головка с
ласковыми глазами покрыта платком, кокетливо заколотым наподобие мантильи.
Овцы разбредаются, их с трудом удерживает очень умная собака Лизетта. в то
время как Клер поглощена романом в жёлтой обложке - из тех, что я оставила
ей, уезжая.