"Лев Копелев. Хранить вечно" - читать интересную книгу автора

крепло новое, казалось, уже давно забытое чувство гордости за "своих". Это
было сродни тому, что испытал в кадетском корпусе на выпуске, когда получал
первые офицерские погоны, а потом всего лишь несколько раз в торжественные
дни праздников, и когда взяли Перемышль, и когда Брусилов прорвал фронт в
1916 году...
В быдгощские госпитали из России прибывали тысячи немецких солдат,
раненых, обмороженных, калек... В мастерской теперь шили белье, пижамы и
халаты для раненых. Впрочем, наиболее доходными оставались все же заказы
немецких дам - жен и дочерей новой знати, военных и штатских чиновников,
офицеров СС и жандармерии. Официальной владелицей ателье числилась одна из
приятельниц жены - местная немка. Пани матуся не захотела записываться в
фольксдойчи. Как ни скупа была, а все же не поступилась именем польки. И для
него с каждым месяцем, с каждой неделей многое изменялось. Из России, из его
России должно было прийти спасение. Оно приближалось...
Вступление наших войск в Быдгощ он встретил восторженно, даже
всплакнул, когда обнимал, целовал первых русских солдат и офицеров,
приглашал их к себе, угощал. Теперь и жена и дети смотрели на него
почтительно. Он был сопричастен этой огромной победоносной силе, сокрушившей
вермахт, изгнавшей немцев... Но общительность и приветливость бывшего
полковника белой гвардии оказались для него роковыми. Уже месяц спустя,
после того как он, утирая счастливые слезы, встречал долгожданных земляков,
следователь контрразведки бил его по щекам кожаным планшетом, приговаривая:
"Ты, гад...
твою мать! Признавайся, сколько наших повесил... признавайся, какое
задание получил от немцев!!!"
Берулю несколько раз били на допросах. Он возвращался тогда
постаревший, смятый, очень жалкий. Старался не подавать виду, глотая слезы,
болтал какую-нибудь чепуху, трудно было сидеть, и он укладывался,
свернувшись комочком - днем лежать не полагалось, но так как сидели все на
полу, то он мог укрыться в нашем офицерском углу. Впрочем, вызывал он не
только жалость, этот маленький ссохшийся старик, с обвисающей тонкой кожей и
все же подтянутый, даже молодцеватый. Он был по-настоящему мужественным и
жизнестойким. Бывало, после допроса - в глазах, светлых, водянистых, еще
проглядывал даже не испуг, а скорее печальное недоумение - он уже хлопотал
по камере, раздавал консервные банки с баландой, распределял цигарки. Мне
позволили забрать весь табак, оставшийся в чемодане, я отдал его Петру
Викентьевичу; он установил табачный паек и строго соблюдал сроки и нормы
выдачи. Если в это время его вызывали на допрос, он не забывал передать
надлежащие порции особо назначенному заместителю.
В мае нашего старосту фронтовой трибунал осудил на восемь лет. Он
показал это число пальцами, когда его вели мимо нашей камеры.
Он был для меня первым "живым белогвардейцем", увиденным так близко. Я
не пытался сопротивляться чувству симпатии, которое внушал приветливый,
неглупый и добродушный человек. Однако я был убежден, что это - чувства
субъективные, и потому не могут быть критерием, когда речь идет о человеке
из лагеря классовых врагов. Я верил, что настоящая, революционная,
социалистическая этика предписывает исходить из "объективной исторической
необходимости" и нелицеприятно судить о любом человеке, заботясь прежде
всего об интересах государства, партии или трудового коллектива. Высшая
необходимость может повелеть жестоко унизить или даже убить того, кто тебе