"Лев Копелев. Хранить вечно" - читать интересную книгу автора

Мы закурили. Один из жандармов стал просить:
- Пан, пан, проше, битте табак. Делаю вид, что не понимаю по-немецки.
- Нике табак, фашист...
Постелив шинель в углу, я, не снимая сапог, растянулся и мгновенно
заснул.
Снова погожее утро. Только теперь на синем небе черная решетка. Окно
без стекол, иногда сочится прохладой. Жандармы сидят вдоль камеры, подобрав
ноги. Посередине узкий проход. Они без погон, но я слышу - величают друг
друга капитаном, обер-лейтенантом, вахмистром... Один, рыжеватый,
быстроглазый, пытается со мной разговаривать на ломаном польском: "Пан кто
есть, капитан... поручник?" Мне противно смотреть на жандармские коричневые
нашивки на рукавах и воротниках кителей, угрюмо матерюсь в ответ. Он
поясняет своим: "Не хочет разговаривать с нами. И у них есть чувство
чести", - и снова продолжает спрашивать: "Цо, война есть конец?" Я
огрызаюсь: "Гитлер капут и вся Германия капут" и т.д.
Жандармы обсуждают свою судьбу. Наперебой доказывают друг другу, что
ничего дурного не делали, только приказы выполняли - ведь и русские
выполняют приказы. Кто-то ругает Гитлера, называя его "дер Адольф", кто-то
из рядовых возражает: "Фюрер хотел как лучше, а все напакостили "бонзы" и
"генералы".
Прощелкал замок - "выходи оправляться". Двое часовых выводят нас во
двор. В углу, рядом с кучей разбитых ящиков и бумажного мусора, вырыт
ровик - уборная. Заявляю, что не пойду вместе с немцами. Молодые
солдаты-часовые смеются: "А, это ты ночью орал, ну иди в другой угол".
Возвращаемся в камеру. После нескольких минут, проведенных во дворе,
здесь мрачно и душно, а когда проснулся, было так светло, даже свежо в углу
под окном.
Приносят хлеб и кипяток в латунных консервных банках из-под немецкой
тушенки. Отказываюсь принимать: "Я объявил голодовку".
Ребята недовольны: "А ты бы, дядя, лучше нам отдал, мы здесь уже третий
день, знаешь, как жрать охота". Снова открывается дверь, новый дежурный
проводит поверку - подсчитывает арестантов. Старшина громко, суетливо и
бестолково распоряжается, немцы его не понимают, он хочет, чтобы они
построились по два. Я опять заявляю протест. Старшина отмахивается: "Вы же
видите - поверка, потом разберемся". Он груб, но не злобно, а равнодушно и
озабоченно - занят своими делами.
Потом он возвращается, приказывает сдать одежду в дезинфекцию, "в
прожарку". Он орет на жандармов, и чтоб пояснить, что именно ему нужно,
начинает стаскивать с одного китель. Тот бледнеет, дрожит, испуганно скулит.
Наконец, с помощью рыжего говоруна ему удается объясниться.
Я отказываюсь раздеваться и остаюсь в шинели и шапке один среди голых,
зябко жмущихся людей. На мгновение это уже не тюрьма, а предбанник. Тощие
мальчишки гогочут, глядя на толстяка с обвислым брюхом и женской грудью.
Наконец приходит начальник тюрьмы, старший лейтенант в новеньких
золотых погонах. Чернявый, остролицый, он все время хмурится, очень
старательно, даже лоб морщит, должно быть, чтобы казаться старше и
значительней.
- Вы что разоряетесь? Здесь тюрьма, не к теще на блины пришли.
(Почему-то именно тещины блины полагают основным антитезисом к тюрьме,
казарме, передовой. Но на фронте все такие поговорки разве что смешили, а в