"Лев Копелев. И сотворил себе кумира..." - читать интересную книгу автора Отец скривил рот и ударил меня злее, сильнее, чем всегда, по одной
щеке, по другой, больно ткнул в лоб: "Идиот... мерзавец." Мама закричала: "Он же ребенок, он не знает, что говорит." Я старался не реветь. Бубнил: "Так Христос говорил. Он тоже еврей. Христос говорил: надо жалеть врагов." Кто-то из соседей успокаивал отца: "Ребенок... дитя... Его лаской надо..." Мать уволокла меня в детскую, шептала: "Не говори так. Не говори так. Ты хочешь, чтобы мамочку и папочку убили? Не говори так. Нас всех убьют." Кажется, это было мое первое политическое выступление. Столь же мало удачное, как и все последующие. Некоторое время я упрямо старался убедить себя, что действительно жалею Ленина и Троцкого. Но они были для меня такими же бесплотными и придуманными, как нянин открыточный царь. 5. У нас в семье о большевиках говорили: "бандиты, грабители." Помню несколько обысков - "изъятия излишков". Парень в кожаной куртке и высоких сапогах забрал отцовское охотничье ружье, женщина в красном платочке и шинели связывала в узел постельное белье, салфетки. Наутро мама хвасталась соседям, что успела спрятать за корсетом серебряные ложки. Слово "Чека" произносилось испуганным шепотом... На втором этаже, прямо над нами, жил важный старик.[23] Его называли "прокурор". Высокий, толстый, с короткой называли "красавица". С тех пор еще много лет, услышав слово "красавица", я видел именно ее - высокая, белолицая, золотистая коса венком вокруг головы, большие сероголубые глаза и маленький, красным сердечком, рот. Когда стреляли, прокурор с женой и дочерью приходили к нам. Он уговаривал отца быть председателем домкома. Прокурора забрали в Чека заложником и расстреляли. Когда пришли белые, мама ходила с женой и дочерью прокурора искать его тело. Мама, возвращаясь, долго плакала. Многих расстрелянных не успели похоронить. В синематографе показывали фильм "Зверства Чека". Меня не пускали, но в витрине были снимки: трупы лежали на лестницах, на тротуаре. Я не понимал, что значит "заложник", но это слово неизбежно влекло за собой ощущение тоскливого ужаса, как и слова "расстрел", "зверства". Белые тоже оказались страшны. В первый же день, когда они вошли в город, они арестовали моих родителей. Огромный краснолицый казак с маленькими желтыми закрученными усиками и широченными красными лампасами грубо отпихнул меня ногой. От него воняло потом и кожей. Я залез под кровать. Потом Елена Францевна увела меня и Саню наверх, где жила приятельница мамы. Ее называли баронессой. Она, вдова прокурора и еще кто-то из соседей пошли выручать арестованных. А я ревел и твердил, что белые хуже большевиков, хуже Петлюры. Наутро вернулись родители. Потом я много раз слушал мамины рассказы о том, как на улицах толпа "разрывала" каждого, о ком скажут "комиссар" или "чекист", как на вокзале сотни арестованных сидели без воды, без пищи и одного за другим уводили расстреливать. При белых то и дело угрожающе говорили о погромах. На два дня в город опять ворвались красные. Тогда мы ушли на другую улицу к знакомым баронессы, |
|
|