"Лев Копелев. И сотворил себе кумира..." - читать интересную книгу автора

переростков, вроде меня, в новую школу. Она преподавала словесность,
историю, географию, и переучивала по новому правописанию. Лидия Лазаревна
была низкорослая, широкая, скуластая, смуглая, глаза близорукие на выкате
из-за базедовой болезни, - большие, серые, очень добрые глаза, - большой
нос, большой рот, волосы темные, гладкие, связанные сзади большим круглым
пучком. Зимой она носила круглую меховую шапочку, летом черную шляпку-блин,
всегда ходила в длинных темных платьях.
От Лидии Лазаревны я впервые услышал, - может, и раньше слыхал или
читал, но услышал впервые именно от нее, - такие слова, как идеал,
гуманность, человеколюбие, народное благо, народное дело, любовь к народу...
Мы занимались три раза в неделю. Она жила на Большой Подвальной в двух
кварталах от нас. Я нетерпеливо ожидал каждого очередного урока. Правда,
бывали и скучные минуты, когда нужно было высчитывать за каких-то купцов
цены разные "штук" ситца или угадывать цены яблок, которые на столько-то
дороже груш. Смешны и диковинны были цены в старом задачнике Шапошникова и
Вальцева. Они считали на рубли, копейки и даже полушки. А на улице две
ириски стоили три миллиона рублей! Впрочем, в арифметике были свои
увлекательные задачи, когда можно было придумывать, почему один путник
должен догонять другого или кто именно едет во встречающихся поездах.
Но всего лучше, разумеется, была словесность. Лидия Лазаревна читала
вместе со мной стихи и прозу. И каждый раз так, будто она сама это читает
впервые. Иногда она плакала, тщетно пытаясь скрыть слезы, жалуясь на
насморк. Мы вместе плакали, читая Некрасова - "Русских женщин", "Железную
дорогу" и, конечно же, "Размышления у парадного подъезда", - плакали и над
стихами Никитина - "Вырыта заступом яма глубокая", "Эх, товарищ, и ты,
видно, горе знавал" - и Надсона - "Я рос одиноким, я рос позабытым", -
плакали над рассказами Короленко "Сон Макара", "Чудная", "В дурном
обществе", - над "Оводом" и над "Хижиной дяди Тома".[44]
Когда она говорила, что нужно быть правдивым, жалеть слабых, уважать
храбрых и добрых, презирать трусов, лицемеров, себялюбцев, скупцов - это
было убедительно не потому, что она находила какие-то особенные слова, а
потому, что она сама действительно восхищалась красотой правды и добра, и
по-настоящему радовалась хорошим людям, хорошим поступкам и по-настоящему
ужасалась корысти и злу.
Ей было очень трудно жить в той громкой, сложной и хитрой жизни,
которой жили все вокруг нас - мои родители, наши соседи и знакомые. Иногда
она даже казалась мне беспомощной и не только потому, что, теряя шпильки,
тщетно пыталась их найти.
Лидия Лазаревна была убежденной народницей. Она любила Некрасова
больше, чем Пушкина, хотя, забывая обо всем, могла часами наизусть читать
"Полтаву" и "Медного всадника". Она любила Короленко больше, чем Толстого и
Чехова, хотя говорила, что именно они самые великие писатели, которые
когда-либо жили на земле. Имена Желябова, Перовской, Кибальчича, Веры Фигнер
она произносила с таким обожанием, с каким ни одна из моих бонн не
произносила имени Христа.
Мама ревновала меня к Лидии Лазаревне больше, чем раньше к немецким
боннам. Своим приятельницам при мне иногда говорила с насмешливой
неприязнью:
- Эта старая курсистка не совсем нормальная. Своих детей не имеет, так
липнет к чужим... Она знает только то, что в книжках, а не в жизни... Не от