"Лев Копелев. И сотворил себе кумира..." - читать интересную книгу автора

против Советской власти. Среди них-то и появились первые "юки" - "юные
коммунисты".
Скаутские отряды начали распускать в 1923 году и окончательно запретили
в 1924 году. Новый вожатый "юк" Миля водил нас к себе домой на Прорезную в
большую квартиру. Его отец был зубным врачом. Миля захватил комнату за
кухней с антресолями, которую объявил клубом юных коммунистов. На стенах мы
развесили вырезанные из газет и журналов портреты Маркса, Ленина, Троцкого,
Карла Либкнехта, Розы Люксембург, Калинина, Демьяна Бедного, Чичерина,
Луначарского, Буденного, Котовского. Сами намалевали лозунги "Пролетарии
всех стран, соединяйтесь!", "Лордам по мордам!", "Мы - молодая гвардия
рабочих и крестьян", "Да здравствует комсомол и юные коммунисты!"...
Мы собирались после школы, пели новые песни: "Флот нам нужен, побольше
дюжин, стальных плавучих единиц", "А комсомол смеется, смеется, он к западу
несется" и, конечно, "Смело мы в бой пойдем за власть советов". Пели и
украинские песни: "Заповит", "Ой на гори тай женци жнуть".
Миля объяснял нам, что мы живем на советской Украине, что по-украински
говорят не только петлюровцы, но и все крестьяне и многие рабочие, что
скауты, которые в школе уходят с уроков украинского языка и насмешничают над
украинскими надписями, вывесками и плакатами - дураки и контры. Их нужно
агитировать, перевоспитывать или бить морды. Это мне нравилось: я с детства
слышал дома украинскую речь и украинские песни от первой няни Химы, которую
любил больше всех бонн, от друзей отца - агрономов. Бабушка - мать отца -
говорила только по-украински и по-еврейски. Случалось, что она сердито
обрывала меня: "Та не троскочи ты по кацапську, я ж так не розумию. Як не
знаешь ридной мовы, ни лошен кеидиш, ни идиш, то хочь говорь по-людски, а не
по-паньски: па-ажалиста-а... ето што такой..."[47]


3.

Лето в садоводстве Майера, любовь к Лили, мои собственные, грядки в
огороде, на которых я выращивал редис, огурцы, салат и даже несколько
кустиков помидоров, отвлекали от скаутско-юковских забот.
Осенью 23 года я стал наконец школьником. Меня приняли в третью группу,
слово "класс" все еще полагали "старорежимным". Школа была далеко от дома,
на углу Мариинско-Благовещенской и Владимирской, бывшая частная прогимназия,
теперь называлась начальной школой, имела номер. Но никто его не помнил, а
говорили "школа Лещинской", по фамилии директора. Фаня Григорьевна Лещинская
преподавала сама арифметику и природоведение. Нас учили также русской
словесности, французскому языку, пению, рисованию и гимнастике. Мне в школе
было не по себе. Поступил я поздно - мы переехали в город уже глубокой
осенью. В третьей группе я был самым рослым, ребята из младших групп кричали
мне "каланча" и "достань воробушка". Но я знал меньше всех других, вернее,
вовсе не знал того, что они уже прошли; это было обидно. Мама постоянно
восхищалась моими успехами - это раздражало, но было уже привычным. А тут
мне ставили в пример каких-то куцых сопляков и даже девчонок с косичками и
бантами. На уроках пения я тоже оказался из худших: какой-то худосочный
пискун, которого я мог отлупить одной правой рукой, считался запевалой и
первым учеником, хотя у него был противный, почти девчоночий голос. И на
гимнастике не везло, я был сильнее многих, но зато менее ловок, просто