"Лев Копелев. И сотворил себе кумира..." - читать интересную книгу автора

детскам..." Моя мама, как всегда и везде, боялась заразы. "Там же холера,
брюшной тиф. Заклинаю вас жизнью матери, ни к чему не прикасайтесь."
Но иногда одному из нас удавалось получить официальное поручение -
купить стекло для керосиновой лампы, спичек, перцу или керосину. Разумеется,
друзья его сопровождали. Случалось, и по пути на ставок мы забирались в
лавку просто так - поглазеть или купить на раздобытый гривенник переводных
картинок, карамель-подушечки. Дядьки, стоявшие у прилавка или курившие
махорку у возов, привязанных тут же, нас попросту не замечали. Это было
обидное, равнодушно презрительное отчуждение. Впрочем, не лучше бывало,
когда какой-нибудь усач помоложе, загорелый, в сероватой сорочке с выцветшей
вышивкой, пахнущий потом, дегтем и соломой, вдруг спрашивал усмешливо, но не
ласково: "А ты, хлопчик, из яких будешь - з ляхив, з кацапив чи з жидив?.. А
ну кажи - кукурудза с гречкою. А ще кажи - паляныця."
Предполагалось, что еврей не может выговорить "р", а поляки и русские
не способны правильно произнести мягкое, вкусно пахнущее слово "паляныця".
Однажды утром к нам в сад прибежали запыхавшиеся, взволнованные Ядзя,
Хеля и Ванда. Они наперебой, задыхаясь от ужаса, рассказывали: там на лавке
повесили картину, страшную насмешку над Маткой Бозкой. Такая подлая, такая
ужасная насмешка, такой грех, такое злодейство. Пухленькая Ванда все время
ойкала - "Езус Мария! Езус Мария!" - и силилась плакать. Они стали шептаться
с ребятами, и я вдруг почувствовал, что все они отдаляются от меня, ведь
Матка Бозка была только их святыней.
Смятение и ужас девочек, сердитый шепот ребят, горькое чувство
внезапной отчужденности усилили все то, что я знал раньше от Лидии
Лазаревны, из Короленко, из скаутских книжечек-спутников - нельзя оскорблять
чужую веру, нельзя смеяться над тем, что другим свято. А Ядзя была так
прелестна, когда, сжимая кулачки у подбородка, вздыхала: "Свенто панна, цо
то бендзе! Яки то гжех!"
И тогда я ощутил силу, поднимавшую, как на качелях, - тревожно
холодившую, легкую, властную силу, - вроде того, что испытываешь, когда
нужно драться с опасным противником [55] или прыгать с большой высоты или
идти по узкому мостику без перил... Ни с кем не говоря, я выбежал из сада и
перешел через улицу. На двери лавки висел большой желто-коричневый
плакат-карикатура. Кривомордый лорд Керзон в виде мадонны и бородатый
Чернов-младенец.
В конце "гальдереи" несколько дядьков о чем-то спорили, не глядя в мою
сторону, лениво матюкаясь. Я выждал несколько секунд, сорвал плакат, сунул
под рубашку и, с трудом удерживаясь, чтобы не побежать, широким, напряженным
шагом пошел обратно. Затылок болел от желания оглянуться и от боязни того,
что могло быть сзади... Но зато в саду девочки кричали: "Бохатер! О,
ЛГ(C)он, яки бохатер!" Ванда и Зося даже поцеловали меня. К сожалению, Ядзя
только улыбалась, хотя глядела нежно и покраснела. Казик Вашко обнял меня и
сказал, что мы теперь - друзья на всю жизнь. Збых похлопал по плечу и только
рыжий Казик, скептически ухмыляясь заметил, что ничего особенного не
произошло, ведь сын пана агронома не католик, а коммунист, ему все равно
ничего не было бы, если бы и поймали. Вот для других это был бы риск. Но
великодушные девочки напустились на него; плакат мы изорвали и торжественно
сожгли. Его исчезновение осталось без последствий, хотя несколько дней я
опасливо поглядывал на всех незнакомых людей, появлявшихся у нашего дома и
еще долго не решался подходить к лавке.