"Александр Александрович Крон. Вечная проблема (Очерк)" - читать интересную книгу автора

улицы и из моего окна виден не был. Но когда я отправлялся играть на
Патриаршие пруды или на церковный двор, путь мой лежал через перекресток, на
котором стоял Он. Вероятно, я видел нескольких, но запомнился мне один, и
сегодня, через полвека, он стоит перед моими глазами как живой - плотный,
затянутый в ременную сбрую, слева - шашка, справа - черная лакированная
кобура, на груди витой шнур от свистка. Не помню, были ли у него усы, а вот
взгляд помню - тяжелый, пригвождающий, но при этом нисколько не свирепый, а
скорее даже ласковый, этакий свинцово-снисходительный и как бы говорящий: ты
маленький, ничего не нарушаешь и не ниспровергаешь, а идешь по своим делам -
вот я тебя и не трогаю. Но - могу. Запомни - могу.
И он, действительно, мог. Не скажу точно, откуда я это знал, мне лично
он ничего дурного не сделал. Вероятно, по доносившимся до меня отголоскам
взрослых разговоров, по каким-то мимолетным, однако врезавшимся в память
наблюдениям. Помню, ночью в одной из соседних квартир был обыск, а наутро к
нам заходил околоточный. Во время обыска я спал, а в прихожую, где
происходил разговор с полицейским, меня не пустили, тем не менее через
неделю я был твердо убежден, что обыск был у нас и я собственными глазами
видел, как городовой с Малой Бронной рылся в мамином комоде и трогал папины
ноты и карандаши, которые не смел трогать никто.
С тех пор прошли десятилетия, через мое сознание прошли десятки образов
полицейских, созданных большими писателями предреволюционной эпохи -
Чеховым, Буниным, Горьким, Куприным. И когда я перечитываю то место в
бунинском романе, где Алексей Арсеньев идет по улице "сзади широкоплечего,
плотного полицейского пристава, не спуская глаз с его толстой спины в
шинели, с икр в блестящих, крепко выпуклых голенищах", в моей памяти
вспыхивают полувековой давности впечатления, делающие для меня бунинское
описание почти физически ощутимым. Образ городового на перекрестке навсегда
остался жить во мне как символ тупой нерассуждающей силы, и всякий раз,
когда он всплывает из глубин моего сознания, для меня это сигнал о том, что
в воздухе пахнет насилием.


* * *

За всю свою жизнь я всего два или три раза присутствовал при
богослужении. И то в последние годы. Притом за границей.
Слушал хор мальчиков в церкви Св. Фомы в Лейпциге. Посидел четверть
часа на литургии в соборе Парижской богоматери.
Но лейпцигский хор я слышал и раньше - в Большом зале Московской
консерватории. И в церковь шел как на концерт. А знаменитый собор оказался
до такой степени заполнен туристами из всех стран мира, что среди них совсем
потерялись прихожане, и само богослужение выглядело театрализованной
музейной экспозицией.
И когда я пытаюсь разобраться в причинах того внутреннего
сопротивления, которое я ощущаю на пороге всякой церкви, все равно какой -
христианской, иудейской или магометанской, я в конце концов добираюсь до
истоков в воспоминаниях раннего детства.
Дело в том, что в возрасте четырех примерно лет я довольно долго -
несколько месяцев - верил в бога.
Веру свою я получил не от предков. Мои родители были люди неверующие,