"Сигизмунд Кржижановский. Салыр-Гюль" - читать интересную книгу автора

широки, потому что хотят скорее дошагать до бесшажия.
Запад и Восток по-разному видят время. Мы видим его с наших круглых
светлых циферблатов, напоминающих диск солнца; это солнце мы каждое утро
заводим и прячем в жилетный карман - оно у нас в услужении. У него только
три луча: часовой, минутный и секундный. И странно: минутный длиннее
часового, хотя мы из этого не решаемся сделать вывод, что минута в наших
разд`рганных жизнях оказывается иной раз больше и важнее часа.
Восток и сейчас ещё меряет время колебанием длины тени. И не тени
солнечных часов, а просто тени, отброшенной столбом, выступом, стеной. Жизнь
здесь - говорю о старом, исламистском Востоке - ориентируется не на солнце
с его полднем, а на ночь с её... но <полночь> - это уже дробь. Наши
пифагорийцы встречали гимном приход солнца. Мусульмане приветствуют
намазом - через закат - близящуюся ночь. Жизнь покорно следует за тенью:
утром, когда она длинна, и жизнь растягивается во всю длину базаров; к
полудню, вместе с укорачивающейся тенью, укорачи вается, втягивается в
дома и жизнь, и только с наступлением ночи, когда тень поднимается во весь
свой рост, Шахразада продолжает прерванный солнцем рассказ.
В сущности, ещё года три тому назад мне удалось, идя как-то по Волхонке,
свернуть в Кита Ходжа Ахрар. Это было в дни исчезновения мелочи: из
кошельков, кондукторских сумок, кассовых сеток. Как бы хотелось прибавить: и
из голов. Увы, головы наши именно в ту пору, как никогда, были набиты
мелочью: желчинками, всплывшими в мозг, самоуколами, психической копотью,
забившей все мозговые извилины. Мне предстоял большой конец от Сретенских до
Пречистенских. Хотя я и держал в протянутой руке жёлтую рублёвую бумажку, но
она провезла меня метров на десять, не более: <нет сдачи> - <сойдите,
гражданин>. И я пошёл параллельно перегоняющим меня вагонам. Трамваи стали
для меня мнимостью, бесполезным грохотом, который лишь отвлекал от моих
пешеходных дум. Я мысленно вырезал рельсовый путь из каменной ленты улицы,
дома сдвинулись, и уличный извив стал похож на ручьеобразный ход длинных
улиц Востока. У перекрёстка сидел мальчонка, подоткнув колени под
застеклённый ящик со спичечными коробками. Я помахал ему рублём. Мальчик,
откинув стекло, стал отсчитывать пять десятков набитых спичками коробок. Я
отрицательно покачал головой: лучше ни одной, чем пятьдесят. И снова
трёпаная жёлтая бумажонка вернулась в карман, а я продолжал путь. Минутная
стрелка уличных часов, точно стряхивая с себя брызги секунд, дёрнулась и
переместилась на деление. Она прошла уже почти полкруга, а мне ещё и шагать
и шагать. Дело уйдёт раньше, чем я дойду до него. Но инерция шага продолжала
переставлять мои ноги.
Вот киоск. У киоска очередь. Она восково неподвижна, и головы стоящих
повёрнуты не к оконцу, а назад: они дожидаются человека с гривенниками и
копейками. Бело-синие, жёлтые, зелёные бумажные флажки склоняются перед
гривенником, самодовольно разрывающим очередь. Перед ним сторонятся, покорно
уступают место: так в Калькутте индийские тюрбаны отжимаются к стене, чтобы
пропустить белое кепи.
Иду далее. Замечаю: самый шаг мой из скороступи превратился в
размеренную, почти паломническую поступь. Так идут, вероятно, пыльным
просёлком, ведущим к Мекке. И серый куб дома, близящийся навстречу, сквозь
вечерний сумрак, чем-то напоминает о камне Каабы. Подхожу ближе: нет, дом,
как все, в переблеске стёкол и цепью номеров над подъездом. Но у подъездной
ступени ссутулившийся нищий. Он до того опечален, что даже не просит.