"Антонио Ларрета. Кто убил герцогиню Альба или Волаверунт " - читать интересную книгу автора

продолжал говорить, посверкивая лукавыми глазами из-под нависающих бровей:
"Ничто так не выдает человека, как шея и затылок или соотношение между
головой и плечами, что особенно заметно для художника. Я видел вас сегодня у
Пока и предположил, что вы меня разыскиваете". Он, конечно, продолжал бы
говорить так и дальше своим несоразмерно громким голосом глухого, но шикание
вдруг усилилось, сам дирижер метнул на нас испепеляющий взгляд, прежде чем
снова взмахнуть своей палочкой после овации, и я, почувствовав неловкость
создавшегося положения, сделал ему знак замолчать - может быть, даже слишком
резкий.
Во время антракта мы пили шампанское на верхней площадке парадной
лестницы, Гойя увлеченно говорил о театре, и я не мог не восхититься его
просторным вестибюлем, строгим соотношением объемов, богатством украшений и
в особенности изысканным изяществом высокого купола, венчавшего сооружение.
"Вы помните, ваша светлость, - в какой-то момент сказал Гойя, тяжело дыша и
неотрывно глядя мне в глаза, - вы помните, - он слегка наклонил свой мощный
торс, - помните, как в тот вечер она показывала нам дворец, его галереи и
потолки, которые мне предстояло расписать, и парадную лестницу, похожую на
эту, она показала бы нам и купол, если бы к этому времени его успели
соорудить, ее же ничто не могло остановить, вы помните, она ведь хотела
сделать из этого дворца, из Буэнависта, памятник своей жизни... или свой
мавзолей... Бедная". Он вдруг резко оборвал свою речь, подавил вздох,
потупился, распрямился, допил оставшееся шампанское и, желая, как мне
показалось, скрыть нахлынувшие чувства, повернулся ко мне спиной и пошел
поставить бокал на самый дальний стол.
Он не называл ее по имени, но говорил о ней и о том вечере так, будто
полностью исключалась сама возможность какой-нибудь ошибки или
недоразумения, будто само собой разумелось, что с момента, как он обратился
ко мне в ложе, мы не думали ни о чем другом, кроме как о Каэтане, о ее
дворце и той роковой ночи. И тут я спросил себя: если глухой человек, каким
был Гойя, посещает оперу, то разве он делает это не затем только, чтобы
воскресить в своей памяти другую парадную лестницу, другие фризы и мраморные
стены, другие зеркала?
Разумеется, в последнем акте я уже не мог с должным вниманием следить
за интригами Фигаро и любовными переживаниями Альмавивы и Розины; под
мелодии месье Крещендо перед моим мысленным взором кружились и танцевали
гости, приглашенные на последний бал Каэтаны[50].
Гойя жил теперь на улице Круа-Бланш, в самом, пожалуй, уютном уголке
Бордо: среди деревьев, не сбросивших еще листву, виднелись нарядные, но
скромные домики с окнами в частых переплетах, а за ними уже убранные сады.
Дверь мне открыла моложавая женщина, скорее хорошенькая, чем красивая, с
очень темными, выразительными глазами, довольно небрежно одетая и так же
небрежно причесанная. "Добро пожаловать, ваша светлость. Я Леокадия", -
сказал она несколько развязно и, отведя взгляд, протянула руку, но, не дав
мне поцеловать ее, сама крепко пожала мою ладонь.
Я никогда не видел ее раньше. Она, вероятно, входила в девический
возраст, когда я покинул Испанию, и я знал о ней только, что она двоюродная
сестра невестки Гойи и уже давно жила у него вместе со своим сыном, мужа она
оставила. Меня поразило в ней сочетание живости и робости, а более всего -
резкость, которая, по-видимому, была их единственной общей фамильной чертой,
а также ее манера говорить - то сдержано и сухо, то вдруг почти развязно, и