"Антонио Ларрета. Кто убил герцогиню Альба или Волаверунт " - читать интересную книгу автора

их моей крестьянской подозрительности и ограниченности взглядов,
свойственных моему возрасту. А вскоре наши отношения прервались - нет-нет, я
отнюдь не хочу сказать, что пресловутый порошок способствовал разрыву, - я
вернулся в Мадрид, а она осталась в Санлукаре, в окружении многочисленной
свиты, состоявшей в основном из тореро, и - если только мои подозрения меня
не обманывают - целиком отдалась привычке принимать этот порошок. Подобно
тому, как мы никогда впоследствии не касались в своих разговорах любви и
ненависти - они стали для нас запретной темой, - мы никогда больше не
упоминали и о нем, то есть о порошке, и это было косвенным признанием того,
о чем мы не говорили открыто: что существуют вещи, способные посеять между
нами раздор. И вот теперь, по прошествии нескольких лет, она сидит в моей
мастерской, покорная и безучастная, и ждет, чтобы я расписал ее как холст,
как доску, как медную пластинку, и у меня не хватило духу сказать ей: все
дело в том проклятом порошке, я уверен, ты принимаешь его, это он разрушил
тебя, оставь его, у тебя есть еще время, оставь его - и ты снова будешь
прекрасной, какой была прежде, и тебе не придется унижаться до того, чтобы я
своим искусством возвращал блеск и цвет, которые всегда были твоими, только
твоими...
(Гойя вкладывает столько страсти в свой рассказ, что в какой-то момент
все, что случилось в июле 1802 года, становится все ближе и ближе к
настоящему дню, и в силу волшебного эффекта воспоминаний сам Гойя кажется
все более и более молодым, его голос набирает силу и становится звонким,
глаза горят задором, движения делаются проворными, и мне уже чудится, что
передо мной Гойя моих первых воспоминаний о нем, а вовсе не тот старик,
который объявился вчера в кондитерской Пока.)
Я так и не сказал ей ничего. Я выложил на столик свои самые маленькие
кисти, взял широкую палитру с красками и приступил к работе; я пустил в ход
не только мое мастерство, но и все то, чему я научился, наблюдая, как мои
подруги-актрисы, особенно Тирана и Рита Луна, изящно и изощренно
подкрашивали лица, прежде чем начать позировать для моих портретов[70]. Для
меня как для художника не составило труда воспроизвести эту технику: охра
кладется как грунт, карминные разной интенсивности идут на скулы и виски,
черными подводятся глаза, охряные, зеленые и фиолетовые тени наносятся под
изгибы бровей и на веки. Можете вообразить, какие противоречивые чувства
обуревали меня, когда я, намазав пальцы краской, как какая-нибудь донселья
или цирюльник, размалевывал ими это лицо, теперь такое дряблое, но все же
ее, лицо женщины, которую я когда-то так любил, да и в тот момент, возможно,
еще... Но довольно. Это не относится к делу. В мои пятьдесят девять лет я
по-прежнему неисправим. Ну так вот, мало-помалу я вернул ее лицу свежесть,
девичий румянец, мягкие переходы тона, бархатистость, все это было
совершенно искусственным, но выглядело безукоризненно. Я закончил свою
работу; нетерпеливо и властно она потребовала зеркало - я бросился за ним
бегом, но ей казалось, что я двигаюсь невероятно медленно. Это было уж
слишком. Не знаю, кто из нас двоих был более жалок. Я стал собирать кисти.
Она сказала мне что-то относительно шеи. Я не смотрел на нее и едва
слышал, что она говорит, я был слишком раздосадован и не обращал на нее
внимания. Но когда я собрал кисти и повернулся в ее сторону, то увидел, что
она запрокинула лицо, подняла вверх зеркало и красит себе белилами шею,
мягко, но неровно водя пальцами под подбородком. Я медлил мгновение, пока до
меня не дошло, что происходит, а потом с криком кинулся к ней, вырвал у нее