"К.Н.Леонтьев. О всемирной любви " - читать интересную книгу автора

правду. Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где-нибудь, а прежде
всего в твоем собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя - и
станешь свободен как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело, и
других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь твоя, и
поймешь наконец народ свой и святую правду его. Не у цыган и нигде мировая
гармония, если ты первый сам ее не достоин, злобен и горд и требуешь жизни
даром, даже и не предполагая, что за нее надобно заплатить".
Недоговорено тут малости: не упомянуто о самом существенном - о Церкви.
Пересказано лишнее - о какой-то окончательной (?) гармонии.
Но оставим эту гармонию, о которой я уже говорил и которая испортила, по-моему,
все прекрасное дело Ф. М. Достоевского. Посмотрим лучше, что такое это смирение
перед "народом", перед "верой и правдой", которому и прежде многие нас учили.
В этих словах: смирение перед народом (или как будто перед мужиком в
специальности) - есть нечто очень сбивчивое и отчасти ложное. В чем же смиряться
перед простым народом, скажите? Уважать его телесный труд? Нет; всякий знает,
что не об этом речь: это само собою разумеется и это умели понимать и прежде
даже многие из рабовладельцев наших. Подражать его нравственным качествам? Есть,
конечно, очень хорошие. Но не думаю, чтобы семейные, общественные и вообще
личные, в тесном смысле, качества наших простолюдинов были бы все уж так
достойны подражания. Едва ли нужно подражать их сухости в обращении со
страдальцами и больными, их немилосердной жестокости в гневе, их пьянству,
расположению столь многих из них к постоянному лукавству и даже воровству...
Конечно, не с этой стороны советуют нам перед ним "смиряться". Надо учиться у
него "смиряться" умственно, философски смиряться, понять, что в его
мировоззрении больше истины, чем в нашем...
Уж одно то хорошо, что наш простолюдин Европы не знает и о благоденствии общем
не заботится: когда мы в стихах Тютчева читаем о долготерпении русского народа
и, задумавшись, внимательно спрашиваем себя: "В чем же именно выражается это
долготерпение?" - то, разумеется, понимаем, что не в одном физическом труде, к
которому народ так привык, что ему долго быть без него показалось бы и скучно
(кто из нас не встречал, например, работниц и кормилиц в городах, скучающих по
пашне и сенокосу?..). Значит, не в этом дело. Долготерпение и смирение русского
народа выражались и выражаются отчасти в охотном повиновении властям, иногда
несправедливым и жестоким, как всякие земные власти, отчасти в преданности
учению Церкви, ее установлениям и обрядам. Поэтому смирение перед народом для
отдающего себе ясный отчет в своих чувствах есть не что иное, как смирение перед
тою самою Церковью, которую советует любить г. Победоносцев.
И эта любовь гораздо осязательнее и понятнее, чем любовь ко всему человечеству,
ибо от нас зависит узнать, чего хочет и что требует от нас эта Церковь. Но чего
завтра пожелает не только все человечество, но хоть бы и наша Россия
(утрачивающая на наших глазах даже прославленный иностранцами государственный
инстинкт свой), этого мы понять не можем наверно. У Церкви есть свои незыблемые
правила и есть внешние формы - тоже свои собственные, особые, ясные, видимые. У
русского общества нет теперь ни своих правил, ни своих форм!..
Любя Церковь, знаешь, чем, так сказать, "угодить" ей. Но как угодить
человечеству, когда входящие в состав его миллионы людей между собою не только
не согласны, но даже и не согласимы вовек?..
Эта вечная несогласимость нисколько не противоречит тому стремлению к
однообразию в идеях, воспитании и нравах, которое мы видим теперь повсюду.
Сходство прав и воспитания только уравнивает претензии, не уменьшая