"Николай Семенович Лесков. Русское общество в Париже" - читать интересную книгу автора

неспособность лгать о народе. Я равнодушен к этим упрекам, не потому, что с
тех пор, как я пишу, меня только ругают, и я привык знать, что эта ругань
значит и сколько она стоит; но насчет упреков в так называемом нечестном
отношении к народу я равнодушествую не по привычке равнодушествовать к лаю,
раздающемуся вслед за каждым моим словом из всех литературных нор и трущоб,
приютивших издыхающих нигилистов, а потому, что имею уверенность, что
нисколько не обижаю русского народа, не скрывая его мерзостей и гадостей, от
которых он не свободен, как и всякий другой народ. Возводить его в перл
создания нечего, да и не для чего: всякий кулик свое болото хвалит.
Англичане утверждают, что первый народ они; французы кричат то же самое о
себе; то же самое о себе думаем и мы, и немцы, а кто из этих четырех первых
будет самым первым - Бог весть. Один ученый химик сказал, что и "будущность
принадлежит грязи". А посему нечего смущаться, что у нас есть пороки, и
именно одним нам свойственные пороки. Гадости нашего человека не гаже других
гадостей, и, говоря о них, я не осуждаю, а только рассуждаю о них по мере
моего крайнего понимания. Я и теперь не хочу обидеть русских людей, не
бывавших за границей, когда скажу, что мне не доводилось дома встречать
сплошь и рядом такого количества прекрасных русских простолюдинов, каких я
узнал в Берлине, Ницце и Париже. Скрывай не скрывай, а сознаться должно, что
мы, во-первых, большие мастера и еще большие охотники воровать. "Нонче народ
вор", "нонче народ шельма", слышится беспрестанно из уст самого народа.
"Плохо не клади, слуги в грех не вводи", говорят барыни и барышни всего
волжского бассейна. А в Париже о таких художествах, как воровство, и помину
нет. Здесь ни господа не позволяют себе ежечасной оскорбительной
подозрительности, ни слуги не подают ни повода, ни права к подозрению.
Русская прислуга, переехавши границу полночного царства, как бы прозревает.
Видя обращение своих принципалов с туземными служителями в отелях, вокзалах
и гарнированных комнатах, русский человек находит, что именно такие
отношения и должны существовать между им и его хозяином. Слуга становится
горячим прогрессистом и стремится к водворению между собой и своим
принципалом таких же точно новых отношений, а его принципал, бывший дома
неукротимым прогрессистом, здесь, наоборот, делается консерватором и
неотразимо стремится удержать за границею отношения, установившиеся к слугам
на святой Руси. Соревнование в русском служащем человеке просто чудеса
производит. Он во что бы то ни стало желает за пояс заткнуть заграничного
человека во всем: в деле, в поведении и в рассудительности, и действительно
затыкает его за пояс; но зато, чуть только он заметит, что все это не
изменяет ни его положения, ни установившегося на него взгляда, сейчас
начинает дуться. Здесь начинается борьба, выражающаяся со стороны наемника
косвенным протестом в виде отговорок, кривых мин, упорного молчания и всего
того, что с различными оттенками на русском общехозяйственном языке
называется "грубостями", "грубиянством". Замечательно, что русская
горничная, нянька или лакей никогда не скажут прямо: "Я живу так же честно,
как Жан или Луиза, и тружусь еще более их, а потому и я хочу, чтобы со мною
обращались точно так же, как с Жаном или с Луизой". Нет, он начнет работать
как вол, один за десятерых; честности его не будет меры и пределов; он
доведет эту честность до какой-то болезненной щепетильности, но все будет
молчать, все будет оттерпливаться и выжидать, что его поймут и оценят.
Потом, когда это не достигнуто, слуга супится, и с этих пор начинается его
молчаливое и упорное недовольство на принципалов. Недовольство это есть не