"Михаил Левитин. Еврейский Бог в Париже (Повесть) " - читать интересную книгу авторана моего друга и обо всем догадались.
Он стал заботиться о ней и в заботе этой перестал бояться пробуждения. - Доброе утро,- говорил он.- Как ты спала, моя дорогая? - Я чуть-чуть поспала, а потом проснулась и стала смотреть, как ты спишь. - Это плохо,- немного рисуясь, объяснил он.- Надо спать. Впереди большой день. Вот послушай, что я придумал... И они начинали шептаться. Тем, кто плачет от усталости, посвящаю эту книгу. И все-таки перед самым Парижем она встрепенулась. Встрепенулась, как человек, впервые увидевший иероглиф или которому только что объяснили, что иероглиф тоже имеет значение, он не просто рисунок, иероглиф, он - слово, смысл, она всегда была любознательна и перед самым Парижем встрепенулась. Радоваться она не могла, для радости мне необходимо было исчезнуть. "Господи,- наверное, думала она.- Объясни хоть ты этому идиоту, что мы не должны быть сейчас вместе, неужели нельзя это понять?" Я и не думал понимать, я привез их в Париж. - Дети,- сказала она.- Мы приехали. Не отходите никуда, пока мы не возьмем такси. Мы - это я. Надо же было меня хоть как-то обозвать. И вот - Париж, и вот на ее прекрасном лице что-то вроде любопытства, но везде - я, и она отворачивается, чтобы не оставлять мне надежды. Она не хочет видеть меня счастливым. Выдержать, достоять до конца, продержаться ради детей - вот все, о чем она думает в то время, как я показываю им Париж. Париж не был так хорош, как при этой встрече с ней. "Гранд-опера", Вандомская, "Комеди Франсэз", Лувр - все это не убежало, осталось на месте, ждало ее, но она отворачивалась от моих восклицаний, правда, куда бы она ни отворачивалась, ее поджидало великолепие. - Мама, посмотри, мама, ты не туда смотришь! - кричали дети. И она отвечала коротко: "Вижу! Сами смотрите". И отворачивалась. А что было в ее глазах, я знаю, и ничего сделать с этим не могу. Я тянусь к ней Парижем, а она отворачивается, отворачивается от Парижа, запачканного моими восторгами, во всем ей чудятся уловка, хитрость моя и изворотливость, она и представить не может, до чего все это бескорыстно. Как только увидел город, захотелось поделиться с нею, Парижа не убудет, а она станет счастливей, я не мог ошибиться, что ехать надо было именно сюда, здесь никому нет до тебя дела, никто не заглянет лишний раз в душу, не спросит сочувственно: "Плохо тебе?" Здесь все вопиет: "Хорошо, хорошо, тебе хорошо, правда, хорошо тебе, это я только для тебя, я - Париж, и, представляешь, только для тебя, никого нет, ты да я". И не услышать это восклицание было невозможно, и не поверить невозможно, и она слышала, но ответить ей было нечем. Она мучилась, бедная, но Париж не умел сочувствовать, он умел радовать, но сочувствовать он не умел и не собирался учиться, ему хватало самого себя, и он бежал дальше, опережая нас. А я все еще продолжал выкрикивать: Сен-Мишель, Люксембургский сад, |
|
|