"Владимир Личутин. Беглец из рая (Роман)" - читать интересную книгу автора

В сенях за спиною гулко всхлопала дверь, зашлепали по скрипучим древним
половицам материны хлябающие на ногах валяные отопки. Я вздрогнул, как бы
уличенный за дурным, вынырнул из дум и только тут понял, как глубоко ушел в
размышления. Оказывается, работа ума имеет заразительное свойство, сходное с
болезнью: она не оставляет человека ни на миг, угнездясь где-то в сознании и
постоянно растравливая его, расчесывая, как чесоточный лишай. А ведь можно и
не вынырнуть, братцы, иссякнуть, захлебнуться в бесплодных раздумьях,
заблудиться в неведомых лабиринтах, откуда не выведет на белый свет и
спасительный клубок материной пряжи.
Чтобы не видеть мать, хромыляя, я кособоко спустился с крыльца. Когда
тебя не видят со стороны, можно быть самим собою, выпустить из узды каждую
мясинку тела, расслабиться.
На заулке топтун-трава, где недоставало солнца, росла толстым ворсистым
ковром и сладко щекотала босые плюсны. От пальцев ног по невидимым ручьям
пролился электрический ток; меня как бы примкнули к небесным проводам, и
каржавая головенка моя оживела, сбросила дремный туман, будто омытая
утренней росою. Между матерью-землею и пластами воздуха, как между двумя
конденсаторными пластинами, выросло мое квелое тельце психолога-душеведа,
вызволив из небытия слабо потрескивающую невидимую молонью. А может, это в
позвонках шеи хрустнуло ненароком, когда я повел головою, чтобы
пообсмотреться?
В передней половине, где живут Бариновы, мать с сыном, пока тихо,
несмотря на Петровщину. Дом тремя окнами выходит на речку Проню; от широкой
воды отделяет лишь неширокий клочковатый наволочек, который прежде
выкашивали, да куртина высокого тростника; голубоватые искры от заводи слабо
проблескивают сквозь заросли жирной приречной дурнины, и лишь длинный мосток
о две половицы да крашеная в зеленую краску лодчонка-плоскодонка, сшитая из
двух широких набоев и примкнутая на амбарный замок к железной штанге, и
выдают, что река рядом и по ней можно плыть по нужде долго и далеко...
В моей половине избы прежде жил кузнец Семен Могутин. Этот саженный
крест он отлил для себя из бетона, говорят, весом в два центнера, но когда
помер, то не нашлось охочих мужиков и доброй тяги, чтобы выставить чудной
намогильник над холмушкой. Так и остался бетонный крест во дворище, потиху
погружаясь от собственной тяжести в мать-сыру землю, забрасываемый житейским
сором. И лишь мои жалкие бесцельные потуги вызволяли память по кузнецу из
небытия, очищали от хлама, отгребали мусор и свежую травянистую дернину. У
кузнеца был загодя приготовлен и гробишко, но мужик так долго коротал на
белом свете, а домовина так упрямо дожидалась своего жильца на подволоке,
что изопрела прежде жильца и вытлела. И когда собрались положить Могутина в
ящик, то дно его выломилось от ветхости. И бабкин гробишко тоже дожидался на
чердаке; в нем, старенькая, пережив мужа, хранила яблоки. По древности своей
так скрючилась она, так припала к земле, придавливаемая горбиком, что по
смерти не знали, как покоенку поместить в жилище. Мяли-мяли мертвую, та
выпрямилась и вдруг приняла свой прежний рост и в гробишко не влезла,
сердешная, оказался он мал. И тут вспомнили в Жабках, что покоенка была
прежде рослой, статной и зычной: когда кричала свою корову Маньку на
вечернюю дойку, то воронье во всей округе вздымалось в небо, вилось над
Проней и, досадливо грая, долго не могло успокоиться...
Так вот, моя-то половина выходит окнами на травяной заулок и
деревенское кладбище, выглядывая развалины церкви с покосившейся, почти