"Марио Варгас Льоса. Город и псы " - читать интересную книгу автора

начал: "Не знают, с кем связываются", - и стал Каву поливать: "Дикарь
вонючий, влип, кретин, все они такие", как будто Кава сам виноват, что его
выгоняют".

Он забыл те одинаковые мелочи, из которых складывалась жизнь после
того, как он открыл, что и маме верить нельзя; он не забыл тоски, горечи,
злобы, страха, воцарившихся в сердце и терзавших его по ночам. Труднее всего
было притворяться. Раньше он не вставал, пока отец не уйдет. Но вот однажды
кто-то сдернул с него простыню, когда он еще спал; ему стало холодно, и
светлый утренний свет ударил в глаза. Сердце остановилось: отец стоял над
ним, и глаза у него горели, как тогда.
- Сколько тебе лет? - услышал он. И ответил:
- Десять.
- Ты мужчина или баба?
- Мужчина, - пробормотал он.
- А ну вставай! - прогремел голос. - Только бабы целый день валяются.
Им делать нечего, на то они и бабы. Тебя воспитали, как девчонку. Ну ничего,
я из тебя сделаю мужчину!
Он уже вскочил, одевался и второпях все делал невпопад - терял башмак,
рубаху надевал навыворот, криво застегивал, не мог найти ремень, не мог
завязать шнурки дрожащими руками.
- Каждый день, когда я спущусь к завтраку, ты будешь меня ждать. Умытый
и причесанный. Ясно?
Он завтракал с отцом и подлаживался к нему. Если отец улыбался, не
хмурился, смотрел спокойно, он задавал ему льстивые вопросы, внимательно
слушал, кивал, широко открывал глаза и предлагал помыть машину. А если отец
был хмур и не здоровался с ним, он молчал и потупясь слушал его угрозы, всем
видом выражая раскаяние. К обеду напряжение спадало, мама была с ними и
отвлекала внимание отца. Родители говорили и забывали о нем. Вечером пытка
прекращалась. Отец возвращался поздно. Он ужинал раньше, один. С семи часов
приставал к маме, ныл, жаловался на усталость, на головную боль, просился
спать. Ужинал наскоро и бежал к себе. Иногда, раздеваясь, слышал скрип
тормозов. Тогда он гасил свет и прятался в постель. А через час на цыпочках
вставал, раздевался и надевал пижаму.
Иногда он гулял по утрам. В десять часов на улице Салаверри было пусто,
разве что прогремит полупустой трамвай. Он доходил до Бразильской, стоял на
углу. Широкую мостовую не переходил никогда - мама не разрешала. Глядя на
рельсы, убегавшие вдаль, к центру, он представлял себе площадь Бологнеси, в
которую упиралась улица, - он бывал там с родителями и видел, как много там
машин и трамваев, какая толчея на переходах, как отражаются в зеркальных
капотах сверкающие вывески и непонятные, ослепительно яркие буквы реклам.
Лима пугала его, она была слишком большая, заблудишься - не выберешься, на
улицах все чужие. В Чиклайо он гулял один, люди гладили его по головке,
окликали по имени,-он всем улыбался - он видел их часто и дома, и на
площади, и в церкви, и на пляже.
Потом он шел по Бразильской, до конца, и садился на скамейку в
полукруглом скверике, где район Магдалена обрывается в серое море. В Чиклайо
садов мало, он знал их все на память - они тоже старые, но там нет ржавчины
на скамейках, нет мха, нет этой тоски, которую нагоняют одиночество, и серый
воздух, и грустный шум воды. Он сидел спиной к морю, смотрел на Бразильскую,