"Михаил Литов. Середина июля " - читать интересную книгу автора

сообразил, что дверь-решетка не взломается, не расступится по одному только
его бесконечному желанию. Там, за решеткой, Ипполит Федорович увидел
ровный, безжизненно-желтый свет и коридор, сержанта в отдалении, который
что-то писал или читал, навалившись орлинной грудью на стол. Все это было
очень далеко, недосягаемо. Ипполит Федорович с неописуемыми затруднениями
бытия встал на четвереньки, затем и вовсе поднялся на трясущиеся ноги и,
переступая через спящих, побрел к решетке, восклицая:
- Откройте! откройте!.. - Запыхался и не мог продолжать, ему сперло
дыхание; он не знал, что и как еще сказать. - Выпустите меня! - выкрикнул
он вдруг, но это было, он чувствовал, очень неубедительно; он хотел просить
и умолять; покачнулся и хотел схватиться за стену, но рука провалилась в
пустоту. - Я прошу вас! - закричал Ипполит Федорович и пошел описывать
круги по камере, вертелся, пока не рухнул назад в кучу. - Немедленно
откройте... я не могу быть здесь... я... - Старик этот, не успевший толком
состариться, мычал затем в куче нечленораздельно, утопая в ней как в
болоте, и видел, что сержант медленно повернул голову и устремил на него
орлиный взгляд.
В куче он превращался в муравья, но муравей не желал быть Ипполитом
Федоровичем, предпочитая смерть и разложение. Зато орел не протестовал
против навязанной ему роли сержанта, он расправлял крылья, непринужденно
теснился в огромном замахе на величавость, эффектно проделывая это и в
обыкновенном участке, каких тысячи. Сержант-орел, повернувший голову на
шум, походил на памятник, удостоивший вниманием маленького, что-то
кричавшего человека. Этот служивый повидал всякое на своем веку и сейчас
подумал, что подойдет к решетке и цыкнет на задержанного, если тот не
умиротворится сам. Но Ипполит Федорович больше не шел к нему трясущийся, с
бледным и безумным лицом, не говорил уже ничего своими побелевшими,
искусанными до крови губами, а провалился в утробность людской кучи и лежал
в ней так, как это вполне устраивало сержанта, удовлетворяло его орлиным
вкусам, и в то же время совершенно готовый к сотворению над ним опыта
воскрешения.
***

Я поселился в Ветрогонске на тихой улочке, в деревянном доме, и этот
дом стал для меня нишей, где я смог полегоньку, не суетясь и ни перед кем
не рисуясь расправить плечи, отчасти и выгнуть грудь колесом. Я поверил,
что в таком городе найду нужное мне после всех моих бесплодных попыток
определиться и выделиться умиротворение и что в конце концов, не прилагая
каких-то сугубых усилий и ничего не загадывая на будущее, достигну мудрости
в самом обыкновенном, хотя, разумеется, отнюдь не мертвом существовании.
Меня к этому вело унизительное разочарование, доставшееся мне в награду за
все мои упования на какую-то неотразимую роль в шумной столичной жизни, а
еще больше возраст, когда уже устаешь от всякого рода несбывшихся надежд.
Мне пора не шутя выбрать между злобой на всех и вся и горьким смирением, а
ведь я, ей-богу, не раскипятился до пены, не сотрясаю кулаками в пустом
воздухе, и если мне вдруг подвернулся, именно подвернулся такой благодатный
стиль жизни, как в Ветрогонске, так отчего же и не склониться даже к
действительно смиренному, но без примеси убогости отходу от сует? Я был не
настолько глуп, чтобы поверить, будто некое благополучие в Ветрогонске само
дастся мне в руки или что ничего подобного здешнему нравственному