"Анатолий Мариенгоф. Бритый человек" - читать интересную книгу автора

и показывал:
- Ниночка, полюбуйся. До чего же xopoш!
Она визжала:
- Ой, какой ужас! Какой ужас!
И хватала его за руку:
- Честное слово, я сейчас стошнюсь. Ей-Богу, стошнюсь. Вот уже к
горлышку подкатило.
И выбегала из комнаты. Моему другу приходилось ее успокаивать. А банки
с поясницы снимала Матрена. Это была человеколюбивая женщина. Она вместе с
вазелином втирала в мою багровую спину свои слезы и жалость.
Из-за трухлявой спины я никогда не мог решиться перенести на руках мою
жену с кресла в кровать. Бедняжка должна была всякий раз сама шлепать по
полу босыми пятками. Конечно, это не украшало мою любовь. Но я все-таки
малодушно предпочитал получить немножко меньше того, что мне полагается по
программе, лишь бы не выламывался позвоночник.
А моего пьяного друга я волочил на закорках через всю комнату.
Карабкался с ним на стол. Поскользнулся на фисташковой скорлупке, опрокинул
бутылку, попал каблуком в консервную банку со шпротами "Прима" на
деликатесном масле, раздавил лососиный глаз. Граммофон кряхтел под нашей
двойной тяжестью. Шекспировские тома разъезжались под ногами.
Еще труднее было накинуть петлю на голову. Вернее - продеть голову в
петлю. Почему-то (по неопытности, разумеется) я все время пытался проделать
вторую манипуляцию, хотя первая была несравненно проще. Я напоминал себе
старуху с трясущимися руками, что проклинает крохотный глазок иглы. Не
хватало что-то, чтобы я еще помусолил конец моей нитки. Я дошел до такого
абсурда, что надел на нос свое знаменитое пенсне в золотой оправе. На моем
ничтожном носу оно во всех случаях жизни имеет торжественный вид. Как
золотой крендель над захудалой пензенской лавчонкой, торгующей мучным.
Мой друг сделал не более двух-трех движений. Почти изящных. Он словно
вставал на цыпочки, чтобы заглянуть в бессмертие.
За оконным стеклом потягивалось раннее утро, небритое, опухшее,
щетинистое. Оно выгодно оттеняло элегантность мертвеца. Складка на брюках
стала еще безукоризненней. Небрежно приподнявшийся воротник пиджака прикрыл
рубашку, забрызганную комочками рвоты. Шелковый платок в боковом кармане
казался белым цветком. А петля взбеспорядочила его волосы. Она разложила
пряди с той небрежностью и неожиданностью, на которую не способны щипцы
цирюльника. Даже ржавые веки, тронутые акварелью вечности, стали более
легкими.
Я ударил его кулаком в живот. Он, качнувшись, отвесил мне поклон.
Я крикнул:
- Пшют.
А он...
Чушь! чушь! Трупы никогда не разговаривали. Это не в их правилах.
Однако же я заорал благим матом:
- Молчать!
И повторял, скатываясь яблоком с лестницы:
- Ты, милый друг, достаточно поострил на мой счет в жизни. Вполне
достаточно. Совершенно достаточно.

4