"Сомерсет Моэм. Человек, у которого была совесть (Перевод О.Холмской)" - читать интересную книгу авторакоторые вообще едва ли способны на предосудительные поступки. Мы все
согласны, что самое страшное преступление - это убийство, предполагается поэтому, что из всех преступников именно убийца должен больше всего страдать от угрызений совести. Нас уверяют, что образ жертвы преследует его в ночных кошмарах, что память о совершенном злодеянии неотступно терзает его в ча.сы бодрствования. Теперь у меня был случай все эта проверить, и я не преминул им воспользоваться. Если бы я заметил, что кому-нибудь неприятны или даже мучительны мои расспросы, я бы тотчас их прекратил. Но никто из тех, с кем я разговаривал, не проявлял подобных чувств. Одни говорили, что, случись опять такое же стечение обстоятельств, они сделали бы то же самое. Бессознательные детерминисты, они считали, что их поступок был предопределен судьбой, над коей они не властны. Другие так говорили о своем преступлении, словно его совершил кто-то, не имеющий к ним никакого отношения. - Молодой был, ну и глупый, - замечали они с небрежным жестом или снисходительной улыбкой. Иные говорили, что, знай они заранее, как тяжело придется им поплатиться за свое преступление, они бы от него воздержались. Но какой-либо жалости к тому человеческому существу, которое они насильственно лишили жизни, я ни в ком не заметил. Казалось, убитый будил в них не больше сочувствия, чем те свиньи, которых им случалось колоть для продажи на рынке. Они не только его не жалели, он даже вызывал у них злобу, как причина того, что теперь им приходится маяться в этой гиблой стране. Лишь у одного обнаружились чувства, которые можно назвать угрызениями совести, и его история столь примечательна, что ее стоит рассказать. Самое любопытное в ней то, что, насколько я понимаю, именно угрызения совести довели этого человека до краской на груди его бело-розовой полосатой куртки, - но потом забыл. Имя его так и осталось мне неизвестным. Сам он мне не сказал, а я постеснялся спрашивать. Но это неважно. Буду называть его Жан Шарвен. Я увидел его впервые, когда осматривал тюрьму в сопровождении коменданта. Мы пересекали внутренний дворик, на который выходят одиночки - не карцеры, а отдельные маленькие комнатки, предоставляемые заключенным в награду за хорошее поведение; на них всегда есть большой спрос среди тех, кто тяжело переносит тесное общение с разношерстной публикой, неизбежное в больших камерах. В этот час одиночки почти все стояли пустые - их обитатели находились где-нибудь на работе. Жан Шарвен работал у себя - он писал, сидя за столиком; дверь была открыта. Комендант окликнул его, и он вышел, Я заглянул в камеру. В ней была подвесная койка с грязным кисейным пологом от москитов; возле койки - крохотный столик, на нем - нехитрое личное имущество заключенного: кисточка для бритья, бритва, щетка для волос, две-три истрепанные книжки. На стенах картинки, вырезанные из иллюстрированных журналов, и фотографии каких-то господ почтенной внешности. Сидеть тут можно было только на койке; столик, за которым Жан Шарвен писал, был завален бумагами - судя по виду, счетами. Жан Шарвен был очень недурен собой: высокий и стройный, с блестящими темными глазами и резкими, правильными чертами лица. Мне сразу бросились в глаза его густые, кудрявые и довольно длинные темно-каштановые волосы. Этим он отличался от прочих заключенных - те все острижены под машинку, причем так плохо, ступеньками, что это придает им мрачный и угрюмый вид. Комендант что-то сказал ему, касающееся его работы, а когда мы уже уходили, дружески добавил: |
|
|