"Александр Мелихов. В долине блаженных (роман) " - читать интересную книгу автора

если бы кто-то мог меня подслушать. Девчачий пастух - ни одна нашлепка не
пришлепывалась со сплевыванием столь презрительным.
Не понимаю даже, ради чего нужно было это дело столько веков так
усердно оплевывать... Чтобы сделать его хоть чуточку менее соблазнительным,
так, что ли? Что ж, тогда хвала плевкам: именно они произвели на свет
истинную - платоническую - любовь! Ибо понадобилась греза неимоверной мощи,
чтобы воспарить и одолеть заплеванные пространства.
Впервые я увидел Женю, когда уже был мальчишкой, воображающим, что он
уже не мальчишка. Она оказалась до оторопи конкретной. Мне грезилось что-то
серебристо-воздушное, с распущенными голубыми волосами, а у нее оказался
чеканный орлиный профилек, как у
Досхоевой, и гофрированные черные волосы, сверкающие, словно надраенные
хромовые сапоги. Брови же ее в первый миг буквально обтянули меня гусиной
кожей - они показались мне двумя черными гусеницами. Но, к счастью, я об
этом тут же забыл.
Сквозь восторженный чад, в котором я тогда плыл, не могу теперь
разглядеть ни тогдашнего дядю Сюню, ни тогдашнюю тетю Клаву, ни тогдашнего
Города, каким я его впоследствии увидел сквозь булгаковскую грезу. Подручные
типовые грезки у меня сыскались только для тети Клавы - "статная русская
красавица" - и для сталинского
Хрещатика - "получше Москвы". (Хотя в Москве в то время я еще не бывал:
папа считал, что не надо протискиваться туда, где тебя не хотят видеть,
нужно обживать собственный угол. А также не нужно никуда стремиться только
потому, что туда стремятся все; поэтому у нас была и своя Швейцария, и своя
Ривьера, и свой сибирский Париж.
Насмешила меня средь имперских пышностей только вывеска "Речи
напрокат", - я решил, что это для ораторов, а оказалось, речи были просто
вещи. Я еще не понимал всей глубины этого сближения (слова - главные вещи),
тем более что украинский язык самим провидением был предназначен для потехи;
даже у нас в леспромхозе было известно, что
"самопер попер до мордописца" означает "автомобиль поехал к фотографу".
Потому-то я и не удивился, когда Украина от нас шарахнулась: невозможно
ужиться с тем, для кого твои мнимости смехотворны.)
Но для дяди Сюни в моем арсенальчике никаких приятных слов не
сыскалось. "Юморной" - нет, здесь дело было явно позаковыристей.
"Добряк" - тоже не то чтобы, люди в его байках отнюдь не выглядели
ангелами. Но - он умел посмеиваться там, где папа откровенно расстраивался,
а я лез на стену. Поэтому перед Женей я только хорохорился, а обольстить
старался именно его. Сначала, впрочем, я и перед ним попробовал
поерепениться - стоя над зелеными днепровскими кручами, удивительно
кучерявыми после наших стрельчатых таежных безбрежий, я преувеличенно
возмущался недостаточной шириной Днепра: редкая-де птица долетит до середины
его - да любой воробей, любая ворона... "При всем желании не могу сделать
его шире", - со сдержанной улыбкой сказал дядя Сюня, и я озадаченно смолк.
Ирония, эта в еврейских кругах отнюдь не редкая птица, никогда не долетала
до нашего леспромхоза. И уж так меня пленил ее остренький клювик под
невинным оперением: и отбрил, и обошелся без хамства!.. Которое уже тогда в
моих глазах утрачивало последние остатки поэзии.
Папа хамства тоже никогда не допускал, но дядя Сюня показался мне куда
завлекательнее. Папа, как я теперь догадываюсь, старался быть всего лишь