"Александр Мелихов. В долине блаженных (роман) " - читать интересную книгу автора

таежным джентльменом, а вот дядя Сюня - мудрецом. Да не простым, а
еврейским: "что вы хотите - это так по-человечески", "так что же - прикажете
плакать?"... Если папина подтянутость отзывалась словом "выправка", то за
дяди Сюниным безразличием ко всяческой бравости таилась какая-то новая
красота. Я млел от восхищения, когда дядя Сюня, воротясь от портного,
сообщал, что талия у него оказалась под мышками. И я хохотал даже еще
чуточку более восторженно и беззаботно, чем мне хотелось, когда в музее
захидного та схидного мистецтва дядя Сюня показывал на китайского божка
довольства - колотящего в бубен брюха исполненного жизненной радости
лакированного прищуренного толстяка: "Это я".
Когда я начинал склочным голосом качать права, папины губы принимали
брезгливое выражение; но если что-то подобное заводила Женя, дядя
Сюня, цитируя какую-то юмореску, начинал бубнить голосом унылого
оратора: "Своим капитальным трудом товарищ Нудник..." - и Женя не
выдерживала, прыскала. Правда, когда она однажды задержалась из гостей, дядя
Сюня, словно обыкновенный смертный, явно не находил себе места. Зато когда
папа начал его успокаивать, он сдержанно улыбнулся: "Детей много, что ли?"
"Весельчак"? Вот уж нет, он никогда не хохотал, только посмеивался.
И даже сейчас, мне кажется, посмеивался искренне, когда две
поругавшиеся бабы в гастрономе стали швырять друг в друга яйцами и угодили в
него. Папа бы впал в меланхолию, я бы полез на стенку, а он радовался,
словно радушный хозяин, демонстрирующий гостям свой паноптикум. И я уже
тогда почуял мощь этого еврейского оборонительного оружия - представлять
своих насильников уморительными идиотами. Я не сумел овладеть этим оружием
только потому, что так и не научился не замечать, на чьих все-таки очках
повис яичный желток.
Но в то упоительное лето мне был никто не страшен - ни победоносный
хам, ни победоносная власть с ее тюрьмами и лагерями, с ее шахтами и
лесоповалами, где и папа, и дядя Сюня сделали выдающуюся карьеру, из
задиристых комсомольцев-добровольцев и звезд исторического факультета - дядя
Сюня по русской истории, папа по западной - обратившись в толковых
бухгалтеров. Дядю Сюню бухгалтерство прямо-таки вытащило из братской могилы:
с его хилостью и отрешенностью от всего земного его наверняка прибило бы
самое большее пятнадцатой лиственницей; папа же, мужик на все руки, более
спокойно "вырос" от рядового шахтера-лесоруба до нарядчика, а там уж и до
бухгалтерии было рукой подать. В бухгалтериях оба осели и на гражданке. Тем
не менее на нашем общем фото (мы родились в очках, в очередной раз привел
меня в восторг ответ дяди Сюни придирчивому фотографу) они с папой смотрят и
смотрятся совершенно по-разному.
Папа выглядит царским офицером, оказавшимся на службе в пролетарской
армии, а дядя Сюня - гарвардским профессором on holidays где-нибудь на
Гавайях. В идиллическом, как впоследствии выяснилось, тридцать шестом для
папы в тюрьме самым тягостным оказалась необходимость постоянно поддерживать
штаны, и он дал себе клятву, что, если ему вернут брючный ремень, он больше
никогда ничего у судьбы не попросит. И слово свое сдержал. Выйдя на волю, он
остался работать в том же самом леспромхозе и даже чуть ли не на той же
самой должности, женился на чалдонке, моей маме, и произвел на свет двух
маленьких чалдонят, меня и мою сестру. Ни на что серьезное мы повлиять не
можем, вынес он урок из краха всех своих надежд, в нашей власти лишь по мере
сил оставаться джентльменами. И этой нескромной задаче он остался верен -