"Д.С.Мережковский. Религия" - читать интересную книгу автора

как о "Георгиевском крестике") мало святого и религиозного, достаточно ясно.
Он ведь любит себя только для себя, власть - только для власти. И в этом его
оправдании: "Я не виноват" - ужасно много неумного, ростовски-неумного. Но
вот Наполеон уже любит власть, "как художник, как музыкант любит свою
скрипку", не для самой скрипки, а для "звуков, созвучий, гармонии" и,
конечно, для высшей гармонии - "всемирного единения" - не для той ли самой,
хотя и несколько иначе понятой которая была последнею целью всего
исторического христианства? И Гете любит себя - тише, но, может быть,
глубже, чем Наполеон: но ведь уж тут почти совсем очевидно, что в себе любит
Гете не только себя - себя не только для себя: он любит Бога в своей воле, в
своем разуме, в своем искусстве, в своем знании - во всей своей
беспредельно-расширяющейся личности. Это уже почти несомненно святая любовь
к себе, по крайней мере, в высших своих проявлениях, - например, в ответе
Прометея богам:

Ihr Wille gegen meinen!
Eins gegen eins -
Ich dauer so wie sie.[5]

Это уже более, чем создаваемая - отчасти и созданная, по крайней мере,
сознанная религия, которая только не нашла доныне своего окончательного
послехристианского воплотителя.
Сжимание, нисхождение капель к центру свято; расширение, восхождение к
окружности не свято, - утверждает Л. Толстой. А почему не свято? "Каждая
капля, - опять говорит Л. Толстой, - стремится расшириться, захватить
наибольшее пространство, чтобы в наибольшем размере отразить Его", т. е.
Бога. Бог свят; отражение Бога свято; но ведь ежели так, то и расширение
капли, т. е. расширение человеческой личности, которая стремится отразить в
себе Бога в наибольших размерах, не менее свято, чем ее сжимание;
центробежное, восходящее течение - не менее, чем центростремительное,
нисходящее; отрицание моего Я, как идущей против Бога реальности, - не
менее, чем утверждение этого же Я, как идущего к Богу символа. Если я люблю
людей, не для людей, а для Бога и в Боге - я свят; если я люблю себя не для
себя, а для Бога и в Боге - я столь же свят. Оба течения одинаково святы или
одинаково не святы, не окончательно святы, ибо последняя святость только в
соединяющем, символическом созерцании и оправдании обоих течений, в познании
того, что любовь к себе и любовь к другим есть одна и та же любовь к Богу.
Вот чего Л. Толстой не понял и до сей поры не может или не хочет
понять. Здесь мы подходим к первому источнику всех его ошибок и
противоречий, к первому повороту того страшного лабиринта, из которого, раз
заблудившись, он так и не выбрался.
Христианство есть ли, в самом деле, отрицание всего личного,
центробежного, всего мудрого змеиною мудростью, всего прометеевского,
титанического? До сей поры мы думали, что это так. Но не потому ли, что
первая и последняя глубина учения Христова, заслоненного историческим
христианством - "солью, переставшею быть соленою", нам все еще не открылась?
"Слово стало Плотью", никогда этого не поймут такие христиане одной
простоты голубиной, как Платон Каратаев, который ведь и отдельного
человеческого слова, смысла отдельной человеческой жизни, отдельной личности
не понимает. А ведь вот - самая отдельная, отделившаяся от целого, самая